И наконец, честное слово, я боюсь, что все это окажется дурацкой затеей. Существуют многочисленные и убедительные учения, отвергающие действия, которые могут подстегнуть приход Мошиаха. Иеремия порицает подобные действия. Как и Проклятие Соломона. Да, конечно, я хочу видеть моих аидов в новых домах, обеспеченными финансовой поддержкой из Соединенных Штатов, предложениями о помощи, доступом ко всем невообразимо огромным новым рынкам, который откроется в результате успеха вашей операции. И я жажду прихода Мошиаха так же сильно, как жажду окунуться в воду после этого жара, окунуться в холодные темные воды миквы в соседней комнате. Но, и пусть Г-дь простит мне эти слова, я боюсь. Так боюсь, что мне недостаточно вкуса Мошиаха на устах моих. И я могу сказать все это тем людям в Вашингтоне. Сказать им, что вербовский ребе боится. — Идея этого страха, казалось, заворожила его своей новизной, как подростка, думающего о смерти, или как шлюху, возмечтавшую о чистой любви. — Что?
Литвак поднял указательный палец правой руки. Он мог предложить ребе еще кое-что. Еще один пункт контракта. Он понятия не имел, как донести это предложение и возможно ли вообще его донести. Но когда ребе приготовился повернуться спиной к Иерусалиму и замысловатой огромности планов, которые Литвак готовил месяцами, он почувствовал, как оно оформилось в нем, словно особенно удачный шахматный ход, отмеченный двумя восклицательными знаками. Он стал наспех открывать блокнот. Он нацарапал два слова на первом чистом листе, но в спешке и панике нажал слишком сильно, и перо прорвало влажную бумагу.
— Что там? — спросил Шпильман. — У вас есть еще что предложить?
Литвак кивнул, один раз, второй.
— Что-то большее, чем Сион? Мошиах? Дом, богатство?
Литвак встал и потопал по кафельному полу, пока не дошел до ребе. Голые люди, несущие истории своих изуродованных тел. Каждый из них по-своему обездолен, одинок. Литвак протянул руку и, с силой и вдохновением этих одиночеств, кончиком пальца накорябал два слова на запотевшем белом квадрате плитки.
Ребе прочел их и поднял голову, а слова покрылись бусинами влаги и исчезли.
— Мой сын, — произнес ребе.
— Полагаю, что тут где-то есть некое кредо, — сказал Робой. — Может, найдется и надежда для вас.
В ответ на снабжение людьми, Мошиахом и финансами в объеме, который им и не снился, единственное, о чем Литвак когда-либо просил своих партнеров, клиентов, работников и помощников в этом предприятии, — чтобы они не ожидали от него веры в нонсенс, в который верили сами. Когда они видели плод Божественных желаний в новорожденном рыжем теленке, он видел продукт ценой в миллион долларов, заплаченных налогоплательщиками и потраченных тайно на бычью сперму и экстракорпоральное оплодотворение. В предстоящем сожжении этой маленькой рыжей коровы они видели очищение Израиля и исполнение обещания, данного тысячелетие тому. Литвак же видел по большей части необходимый ход в древней игре, где на кону — выживание евреев.
Раздался стук в дверь, и внутрь просунул голову Микки Вайнер.
— Пришел напомнить вам, сэр, — сказал он на приличном американском иврите.
Литвак невидяще смотрел на его розовое лицо с шелушащимися веками и младенчески пухлым подбородком.
— Пять минут до сумерек. Вы просили напомнить.
Литвак подошел к окну. Небо было исполосовано розовым, зеленым, искристо-серым, словно чешуя осетра. Вполне отчетливо можно было разглядеть над головой какую-то звезду или планету. Он благодарно кивнул Микки. Потом закрыл шахматную доску и накинул крючок.
— При чем тут сумерки? — встревожился Робой. Он обернулся к Микки Вайнеру. — Какой сегодня день?