Он вообразил стакан пустым: после двадцати четырех часов фитиль вберет в себя весь парафин, и металлическая крышечка утонет на дне в остатке воска. И после этого… но здесь воображение уже отказывало. Литвак порылся в карманах костюмных брюк, ища зажигалку, просто пытаясь понять, сможет ли он заставить себя это сделать. Каково это — сжечь последнюю память о жене? Стальная зажигалка «Зиппо» с десантной эмблемой с одной стороны (черная гравировка местами стерлась) и с глубокой вмятиной с другой, там, где зажигалка воспрепятствовала какому-то обломку машины, или дорожного покрытия, или черемухового дерева пронзить литваковское сердце. Литвак бросил курить, бросил из-за горла. Зажигалка оставалась как привычка, знак благодарности за его живучесть, иронический амулет, никогда не покидавший бокового кармана брюк. Но сейчас ее нигде не было. Он мысленно прошел по всему дню, добрался до утра, когда он обычно совал зажигалку в карман брюк. А сегодня утром? Он совершенно не помнил, как этим утром прятал «Зиппо» в карман или как выкладывал на железную полку вчера вечером, когда шел спать. Может, он не обращал на нее внимания уже много дней. Она могла остаться в Ситке, в комнате в конце коридора гостиницы «Блэкпул». Да где угодно. Литвак опустился на корточки, вытянул ранец из-под раскладушки и с бьющимся сердцем обшарил его. И спичек нет. Только свеча в стакане для сока и человек, который не знает, как ее зажечь, даже если будет чем. Литвак обернулся к двери, как только услышал чьи-то шаги. Тихий стук. Он сунул йорцайт-свечку в карман куртки.
— Рав Литвак… Они здесь, сэр, — сообщил Микки Вайнер.
Литвак вставил протез в рот и заправил рубашку.
— Он не готов, — сказал Микки Вайнер, чуть сомневаясь, желая, чтобы его убедили.
Он не был в курсе, он никогда не видел Менделя Шпильмана. Он только слышал давние истории о чудесах, творимых мальчиком, и, возможно, улавливал затхлый душок, который иногда витал в воздухе при упоминании его имени.
Вера евреев Перил-Стрейта, включая Микки Вайнера, в то, что Мендель Шпильман и есть цадик ха-дор, не являлась частью их доктрины или залогом успеха Литвакова плана. Когда Мошиах действительно приходит, добра от того нет никому. Надежда сбывшаяся — уже наполовину разочарование.
— Мы понимаем, что он просто человек, — почтительно сказал Микки Вайнер. — Мы все это знаем, рав Литвак. Только человек, и ничего больше. А то, чем мы тут занимаемся, — больше чем любой человек.
Стоя на гидропланном причале и глядя на то, как Наоми Ландсман помогает Менделю Шпильману выбраться из кабины на помост, Литвак думал, что, если бы он хорошо не знал обоих, можно было бы принять их за давних любовников. В том, как она бесцеремонно схватила его за локоть, как вытянула воротник его рубашки из-под лацканов измятого пиджачишки в тонкую полоску, убрала лоскут целлофана с его волос. Она смотрела ему в лицо, только ему в лицо, пока Шпильман всматривался в Робоя и Литвака. Она была нежна, как инженер, выискивающий трещины, признаки усталости в металле. Было невозможно поверить, что они знакомы, насколько знал Литвак, не более трех часов. Три часа. И для нее этого было достаточно, чтобы скрепить две судьбы.
— Добро пожаловать, — сказал доктор Робой, стоя за инвалидной коляской.
Галстук доктора реял на ветру.
Голд и Тертельтойб, парнишка из Ситки, спрыгнули с самолета на помост. Под грузным Тертельтойбом помост зазвенел, будто мобильник захлопнулся. Вода отдавала помоями. А воздух — гнилыми неводами и солоноватыми лужами на днищах ветхих лодок. Уже было почти темно, и все присутствующие казались мутно-зелеными в мерцании воды у опор причала, все, кроме Шпильмана, белого, как перышко, как пустота.
— Искренне рады вам, — добавил доктор.
— Незачем было посылать самолет, — сказал Шпильман. Голос у него был насмешливый, драматический, дикция хорошо поставлена, с низким, мягким пульсирующим тембром многострадальной Украины. — Я и сам в состоянии летать.
— Да, однако…
— Рентгеновское зрение. Пуленепробиваемость. Вся прочая лабуда. Для кого эта коляска, для меня?
Он опустил руки по швам, поставил ступни вместе и медленно оглядел себя с ног до головы, готовый ужаснуться зрелищу. Мешковатый костюм в тонкую полоску, отсутствие головного убора, плохо повязанный галстук, одна пола рубашки выбилась, что-то подростковое в его неукротимых рыжих волосах. Невозможно было усмотреть в этом изящном, хрупком скелете, в этом сонном лице хоть что-то общее с монструозным отцом. Или разве чуть-чуть — вокруг глаз. Шпильман повернулся к пилоту, притворяясь, что удивлен, даже оскорблен предположением, будто он дошел до такого состояния, когда необходима инвалидная коляска. Но Литвак видел: это он пытается скрыть, что и вправду удивлен и оскорблен.