Ландсман открывает глаза. Меж пластинок жалюзи пойманной мухой гудит дневной свет. Наоми снова мертва, а этот придурок Эйнштейн невиновен в преступлениях, совершенных в деле Шпильмана. Ландсман ничего не знает, совсем ничего. Он чувствует боль в животе, которую поначалу принимает за пароксизмы горя, но минутой позже соображает, что это голодные спазмы. До смерти хочется голубцов. Он смотрит на шойфер, чтобы узнать, который час, но аккумулятор разрядился. Ландсман звонит дневному дежурному, и тот сообщает, что сейчас девять минут десятого, четверг. Голубцы! Каждую среду в «Ворште» румынские вечера, и у госпожи Калушинер всегда остается что-то «на потом». Старая карга готовит лучшие сармали в Ситке. Легкие и сытные, с перевесом острых перцев над кисло-сладкими, с горкой свежей сметаны, украшенной сверху веточкой молодого укропа. Ландсман бреется, одевается в тот же самый мешковатый костюм, ночевавший на дверной ручке, и повязывает галстук. Он уже готов собственный язык проглотить вместе с голубцами. Но, сбежав в вестибюль, он бросает взгляд на часы над почтовыми сотами и понимает, что уже на девять минут опоздал на заседание дисциплинарной комиссии.
К тому времени, как Ландсман, загребая на поворотах, как собака когтями, по скользким плиткам в коридоре административного корпуса, врывается в кабинет под номером 102, он опаздывает уже на двадцать две минуты. В кабинете длинный шпонированный стол с пятью стульями — по одному на каждого члена комиссии — и его непосредственное начальство, сидящее на краю стола и болтающее скрещенными ногами. Острые носы ее ботинок направлены прямо Ландсману в сердце. Пять больших кожаных стульев с высокими спинками пусты.
Видок у Бины аховый, но ах! — до чего соблазнительный. Изжелта-коричневый костюм измят и застегнут не на те пуговицы. Волосы закручены сзади пластиковой соломинкой для коктейлей. Колготок нет, голые ноги усеяны бледными веснушками. Со странным удовольствием Ландсман вспоминает, как она яростно комкала порванные колготки, прежде чем метнуть в мусорную корзину.
— Хватит пялиться на мои ноги, — говорит она. — Достаточно. Посмотри мне в глаза!
Ландсман подчиняется, с готовностью уставившись прямо в двустволку ее взгляда.
— Я проспал, — бормочет он. — Извини. Они продержали меня двадцать четыре часа, и к тому времени, как…
— Меня они продержали тридцать один час. Я только что оттуда вырвалась.
— Тогда какого хера я-то ною?
— Вот именно — какого.
— И как они себя вели с тобой?
— Просто душки, — горько выговаривает Бина. — Я расчувствовалась. И рассказала им. Все.
— Аналогично.
— Ну, — говорит она, радушно обводя руками кабинет, как будто только что заставила нечто исчезнуть. Ее шутливый тон не предвещает ничего хорошего. — Угадай с трех раз.
— Я — труп, — гадает Ландсман, — комиссия засыпала меня негашеной известью и зарыла.
— Дело в том, — говорит она, — что мне позвонили на мобильник сегодня утром в этот кабинет, в восемь пятьдесят девять. После того, как я выставила себя полной идиоткой и орала как резаная, пока они не выпустили меня из федерального здания, чтобы я смогла попасть сюда вовремя, сесть на тот стул позади тебя, а при необходимости встать и защитить своего детектива.
— Хм…
— Отменили твое слушание.
Бина лезет в торбу, роется в ней и вытаскивает оттуда пистолет. Добавляет его к арсеналу двуствольного взгляда и остроконечных ботинок. Тупоносый М-39. Со ствола свисает бирка на веревочке. Бина запускает пистолетом Ландсману в голову. Он ухитряется поймать пистолет, но не успевает схватить значок, полетевший следом. Затем наступает очередь мешочка с обоймой. Порывшись еще немного, Бина извлекает убийственного вида формуляр и его подельников в трех экземплярах.
— После того как вы сломаете голову над этим «дэ-пэ-дэ двадцать два пятьдесят пять», детектив Ландсман, вы будете восстановлены в правах, с полным окладом и привилегиями, как действующий офицер Центрального управления полиции округа Ситка.
— Я снова на службе.
— Как есть, на пять недель. Наслаждайся.
Ландсман взвешивает шолем на ладони, как шекспировский персонаж, задумавшийся над черепом.
— Надо было с него миллион содрать. Он отрыгнул бы и не поморщился.
— Чтоб он сдох. Чтобы они все сдохли. Я всегда чувствовала, что они там, в Вашингтоне, наблюдают. Дергают за ниточки. Определяют повестку дня. Конечно, я знала. Мы все это знали. Мы все выросли с этим знанием, так ведь? Нас только терпели. Как гостей. Но они так долго игнорировали нас, предоставили самим себе. Как легко обмануться, думать, что у тебя есть автономия, крошечная, неказистая, но есть! Я считала, что тружусь ради общего блага. Ты знаешь. Служу народу. Защищаю закон. А на самом деле я просто служила Кэшдоллару.
— Ты считаешь, меня следовало уволить?
— Нет, Мейер.
— Я знаю, что слегка зарвался. Поддался предчувствиям. Пустился во все тяжкие, как обычно.
— Ты думаешь, я злюсь из-за того, что пришлось вернуть тебе жетон и пушку?
— Нет, не думаю, что это так уж тебя разозлило. Но слушания отменили. А я знаю, как ты любишь, чтобы все было по инструкции.