Ветер-ганеф, дунув с материка на Ситку, похитил ее драгоценные украшения из тумана и дождя, оставив позади лишь обрывки кисеи да одно-единственное сверкающее пенни в сокровищнице, выстланной голубым атласом. В три минуты первого солнце уже прокомпостировало свой билет. Оно тонет, мазнув булыжники и серую штукатурку площади трепетными лучами цвета скрипичной деки, и нужно быть камнем, чтобы не расчувствоваться. Ландсман, холера ему в бок, хоть и шамес, но уж точно не каменный.
Они с Биной едут на запад по Двести двадцать пятой авеню, что на острове Вербов, явственно чуя стойкий дух булькающего цимеса, который варится в каждом городском закоулке. Здесь, на острове, этот дух острее, чем где бы то ни было, в нем гуще замешены радость и тревога. Плакаты и транспаранты провозглашают грядущее возрождение Царства Давида и призывают благочестивых верующих готовиться к возвращению в Эрец-Исраэль. Большинство плакатов кажутся сляпанными на скорую руку, надписи выведены потекшими неровными буквами на простынях и листах оберточной бумаги. На боковых улочках толпятся скандалящие женщины и разносчики, пытаясь сбить или вздуть цены на перевозку багажа, жидкое мыло, солнцезащитный крем, батарейки, протеиновые батончики, рулоны тонкой тропической шерсти. Ландсман представляет себе, как в самой глубине переулков, в подвалах и подворотнях буйным цветом расцветает рынок потише — наркотики, золото, автоматическое оружие. Они проезжают мимо сбившихся в кучки уличных гениев, толкующих о том, какому семейству какой контракт перепадет после возвращения на Святую землю, кто из бандитов отожмет подпольную лотерею, контрабанду сигарет, оружейную франшизу. Впервые со времен чемпионства Гайстика и Всемирной выставки, может быть, впервые за последние шесть десятков лет, что-то происходит в округе Ситка, или это Ландсману только чудится. Чем в итоге окажется это что-то, ни один, даже самый дошлый тротуарный ребе не имеет ни малейшего представления.
Однако в сердце острова, точной копии утраченного сердца того, старого Вербова, нет и намека на конец ссылки, войну цен, мессианскую революцию. В широкой части площади дом вербовского ребе стоит, как и прежде, непоколебимый, вечный, словно дом из сна. Дым торопится, как срочный денежный перевод, из его щедрой трубы, а ветер-вор перехватывает его по пути. Мрачные утренние Рудашевские околачиваются на своих постах, а на гребне крыши взгромоздился, сжимая полуавтоматическую мандолину, черный петел с хлопающими на ветру фалдами-крыльями. По всей площади женщины описывают свои обычные ежедневные круги, толкая перед собой коляски, ведя в поводу мальчиков и девочек, которые еще слишком малы для школы. Тут и там они останавливаются, чтобы сплести и распустить пряжу дыхания, связывающую их воедино. Обрывки газет, пожухлые листья и пыль ханукальными волчками крутятся в подворотнях. Двое в длиннополых черных пальто и развевающихся пейсах сутулятся навстречу ветру, направляясь к дому ребе. Поразительно, что впервые традиционная жалоба, равносильная вероучению или по меньшей мере философии ситкинского еврея — «Всем плевать на нас, застрявших здесь, между Хуной[69] и Хотцплотцем», — показалась Ландсману не бедой, как последние шестьдесят лет думали все они здесь, на задворках истории с географией, а благословением.
— Кто еще захочет жить в этом курятнике? — по-своему откликается Бина на его мысли, застегивая молнию парки под самым подбородком. Она хлопает дверцей ландсмановской машины и обменивается ритуальными враждебно-пристальными взглядами с женщинами, собравшимися через дорогу от лавки кордонного мудреца. — Это же как стеклянный глаз, деревянная нога — в ломбард не снесешь.
У входа в угрюмый сарай бакалавр истязает тряпку ручкой от швабры. Этой тряпкой, пропитанной раствором с психотропным ароматом, юнец сослан оттирать три безнадежных островка машинного масла на бетонном полу. Бакалавришка лупит и голубит тряпку концом палки. Он встречает Бину взглядом, в котором ужас должным образом смешивается с благоговением. Будь Бина не Биной, а Мошиахом в оранжевой парке, пришедшим спасти его, выражение на лице пишера было бы приблизительно таким же. Взгляд его прирастает к ней, а затем он отдирает его с жестокой осторожностью — так отрывают язык, прилипший в мороз к металлической насосной колонке.
— Рав Цимбалист? — интересуется Ландсман.
— Он здесь, — отвечает бакалавр, кивая на дверь лавки. — Но он крайне занят.
— Занят? Так же, как ты?
Бакалавр снова рассеянно тычет палкой в тряпку.
— Я путался под ногами, — цитирует парнишка чьи-то слова с налетом жалости к себе, а затем указывает на Бину скулой, не вовлекая в этот жест прочие черты лица. — Ей туда нельзя, — говорит он твердо. — Это неуместно.
— Гляди-ка сюда, котеночек, видишь? — Бина выуживает свой значок. — Я всегда уместна. Как деньги в подарок.
Бакалавришка отступает, пряча дрын за спину, словно улику, способную выдать его с головой.
— Вы арестуете рава Ицика?
— Нет, — говорит Ландсман, делая шаг в сторону бакалавра. — А с чего бы это нам его арестовывать?