В 3 часа пришел ко мне ректор, стал ободрять и утешать меня, затем приходили студенты, некоторые прощались со мною, как с мертвецом. И какой глубокий смысл в этом прощании: то, с чем простились они, не вернется больше, ибо навеки погребено. С 4 часов началось томление души, и какое ужасное это томление, родной мой, страшно вспоминать! Какая-то сплошная тоска, туча, словно сосало что сердце, томило, грызло, что-то мрачное, мрачно-беспросветное, безнадежное подкатило вдруг, и ниоткуда помощи, ниоткуда утешения. Так еще будет только, знаешь, перед смертью – то демон борол последней и самой страшной борьбой; веришь ли, если бы не помощь Божия, не вынес бы я этой борьбы. Тут-то и бывают самоубийства. Но Господь всегда близ человека, смотрит Он, как борется и едва увидит, что человек изнемогает, как сейчас же посылает Свою благодатную помощь. Так и мне в самые решительные минуты попущено было пережить полную оставленность, покинутость, заброшенность, а потом даровано было подкрепление. Вдруг ясно-ясно стало на душе, мирно. Серафим так кротко и нежно глядел на меня своими ласковыми, голубыми глазами (знаешь, образок, от которого я получил исцеление). Дальше почувствовал я, как словно ток электрический прошел по всему моему телу – это папа пришел. Я не видал его телесными очами, а недоведомым чудным образом, внутренно, духовно ощущал его присутствие. Он касался души моей, ибо и сам он теперь – дух; я слышал его ласковый-ласковый, нежный голос, он ободрял меня в эти решительные минуты, говорил, чтобы не жалел я мира, ибо нет в нем ничего привлекательного. И исполнилась душа моя необыкновенного умиления и благодатной теплоты; в изнеможении упал я ниц перед иконами и, как ребенок, зарыдал сладкими, сладкими слезами.
Лаврские часы пробили в это время 5½ час. Там… там… там… там… там… плавно, величаво, невозмутимо прозвучали они. Умиренный, восхищенный, стал я читать Евангелие. Открыл «Да не смущается сердце ваше, веруйте в Бога, в Мя веруйте. В дому Отца Моего обители многи суть… Да не смущается сердце ваше, не устрашается… Иду и приду к вам, грядет бо сего мира князь и во Мне не имать ничесоже. Но да разумеет мир, яко люблю Отца и якоже заповедал Мне Отец, тако творю, восстаните, идем отсюду». Чу… ударил колокол академического храма. А этот звук… Если бы знал ты, что делалось с душой… Потом послышался тихий стук в двери моей кельи: тук… тук… отпер. Это пришел за мной инок, мой друг, отец Филипп. «Пора, пойдем».
Встали мы, помолились. До праха земного поклонился я образу прп. Серафима, затем пошли. Взошли на лестницу, ведущую в ректорские покои, прошли их сквозь и остановились в последнем зале, из которого ход в церковь. В зале полумрак, тихо мерцает лампада… Дверь полуотворена, слышно, поют: «Господи, Боже мой, возвеличился еси зело, во исповедание и велелепоту облекся еси… Дивны дела Твои, Господи». Вошел я в зал, осмотрелся… Тут стоял о. Христофор, поклонился я ему в ноги, он – мне, и оба прослезились, ничего, ни слова не сказав друг другу. Без слов и так было все понятно. Потом я остался один, несколько в стороне стояли ширмы, за ними аналой, на нем образ Спасителя, горящая свеча. Я стою в студенческом мундире, смотрю, на стуле лежит власяница, носки. Господи, куда я попал? Кто, что я? (помнишь, папа говорил?) Страшно, жутко стало… Надо было раздеваться. Все снял, остался, в чем мать родила, отложил ветхого человека, облекся в нового.
В власянице да в носках стоял