Тогда Галине Ивановне становилось жаль ее, жаль детей. Она окидывала глазами бедный дом с остатками мебели, нажитой тогда, когда пропавший законный муж еще не пил, а работал честно и все старался принести в дом.
— Сестренка, сестренка, — увещевала она, — вот ты взвесь и подумай. Я тебе безвредное и безъехидное говорю. Уж если у тебя любовь есть к нему какая, так он должен к тебе тоже сочувствие иметь. Или тогда прогони его.
Мария Ивановна плакала и гладила детей по головкам, слушала.
— Могла бы ты жить, как все люди, — говорила Галина Ивановна, — детей бы пожалела. У мальчишечки ни одной троечки нет, а ты ему не мать. Вот кудри себе навила. А все квартирант твой проклятый чужой. И детям чужой и тебе чужой. А чужие пройдут, как ветер пройдет.
Мария Ивановна никогда не плакала долго. Она вытирала слезы, сердце ее ожесточалось на сестру за такие разговоры.
— Твое горе для меня родное, кровное, — продолжала Галина Ивановна. — Ты наше детство вспомни, Маша. И в лаптях ходили, и картошку черную, гнилую ели. Сушили и ели.
Она открывала старую коричневую кожаную сумочку, подзывала детей и давала им по шоколадной конфете.
— Сушили и ели, — повторяла она задумчиво. — Я бы этого квартиранта своими руками…
Мария Ивановна хлопала дверью, уходила в другую комнату.
Дети бежали за ней.
— Мамочка, — утешала ее дочь, — сейчас тетьке Гальке ее конфетину отдам, что она тебя обижает. Отдать?
— Не надо, — говорила мать.
Галина Ивановна клялась, что больше никогда сюда не придет, пропадите вы здесь пропадом со своим квартирантом, и являлась ровно через три дня. И все начиналось сначала.
Сестры были непохожи. Мария Ивановна при всей ее незаметности была очень хорошенькая. У нее были пепельные вьющиеся волосы, уложенные пышным рассыпающимся валиком, большие серые глаза и красивые бледные губы. В ушах она носила красные стеклянные серьги. И на пальцах с коротко остриженными ногтями, желтыми от йода, два серебряных кольца, одно гладкое, другое с красным дешевым камушком.
Галина Ивановна была некрасивая. Волосы, прямые и светлые, как солома, висели вдоль длинного лица. Круглые совиные глаза зеленоватого оттенка смотрели на мир испуганно и сурово.
Галина Ивановна была очень добрая, в детском саду ее любили все, особенно дети.
И она любила детей. Она говорила так:
— А я все к детям. Каждое слово от детей люблю.
А своих нет. Сколько живу — и все время люблю. А своих детей не имею.
Галина Ивановна жила в комнате при детском саде. Комната была маленькая, квадратная, чистая, как будто накрахмаленная. Галина Ивановна рукоделием не занималась, жаловалась: «Шить и вышивать нет у меня влеченья», но все это вязаное и вышитое, купленное на рынке добро было у нее в комнате в изобилии.
Судьба сестры и ее двух ребят была главным горем и заботой Галины Ивановны. Из-за них она подчас забывала и о собственном одиночестве. О себе говорила: «Я уже не думаю жить семейно».
Но это была неправда, и мысли о хорошем человеке приходили ей в голову постоянно. Как бы она заботилась о нем, работала, старалась. Несправедливой казалась своя судьба. Галина Ивановна нередко плакала над собой.
Думала и других спрашивала: «Какое же это счастье? Как бы его увидеть? Есть ли счастье? Вот над чем я думаю и думаю».
Знакомые считали Галину Ивановну чудачкой, она соглашалась и не обижалась.
— Некоторые так легко за жизнь берутся и так ведут.
А я сорок лет доживаю и не умею. Чудная я. Самомнительная.
У нее была подруга, затейница из соседнего пионерского лагеря. Собственно, это она считала затейницу Люсю своей подругой, а как считала та, было неизвестно.
Затейница, забубенная голова, ходила в резиновых черных ботах на каблучках, носила широкий черный пояс, туго затянутый, и зеленое шерстяное платье с высокими плечами.
Галина Ивановна умела хорошо стирать и гладить. Она старалась постирать и погладить для Люси.
— Что мне с нею делать, — жаловалась Галина Ивановна затейнице на сестру, — такие ребятки превосходные. У мальчишечки ни одной троечки даже нет. А она? Так себя она не уважает. Что делать с ней?
Но Люся умела ловко прихлопывать тонкой ногой в резиновом ботике на высоком каблуке, и давать команду, и запевать хрипловатым голосом, и бегать, и плавать, и метать диск. Давать советы?
— Она его мужем называет, а у меня одно слово — квартирант. Бесстыжий он все же. Цепляется за нищую юбку. Я, Люся, чужих никогда не сужу, а за своих болею. Это ж позор, перед детьми позор, — печально повторяла Галина Ивановна, разглаживая зеленое платье Люси.
Люся в черной комбинации, не снимая бот, сидела на белоснежной кровати Галины Ивановны. Люся была единственным человеком, которому это позволялось.
— Вот это платье какое у тебя носистое, прочное, — заметила Галина Ивановна и продолжала главное: — И не бросит ее он никак, ведь он моложе. Нашел бы себе другую, молодую. Для нее это будет боль несосветимая, а потом она себя вспомнит. Детей будет растить.
— Она другого найдет, раз она такая, — сказала Люся, нетерпеливо следя за утюгом.