Синцов вернулся и, беря трубку, кивнул Рыбочкину:
— Сходи, покажи!
«Девятый на проводе», — услышала Таня, выходя вместе с Рыбочкиным, громкий и, как ей показалось, встревоженный голос Синцова. Услышала и подумала: «Неужели его куда-нибудь вызовут?»
Синцова никуда не вызвали. Когда Таня вернулась, все уже сидели за столом и ждали ее.
— С легким паром! — сказал Завалишин, усаживая ее между собой и Ильиным, напротив Синцова.
Она кивнула и улыбнулась Завалишину. У пего было такое же заспанное доброе лицо, как и тогда, в прошлый раз, и те же очки, с одним треснувшим посередине стеклом.
— У вас, можно сказать, настоящая баня. Я даже голову вымыла.
— Настоящую баню для всех и вся подготовим, когда с фрицами закончим, — сказал Ильин, — а пока кто как ухитряется, в зависимости от обстановки и характера. Иван Петров, например, — он кивнул на Синцова, — каждое утро до пояса снегом, а Рыбочкин если через день за ушами потрет — и на том спасибо!
— Ладно тебе! Я его и так сегодня расстроил. — Синцов взял флягу и налил Рыбочкину первому.
Сначала выпили за главное сегодняшнее событие — за пленение Паулюса, а потом, как выразился Завалишин, «за трофей нашего батальонного масштаба». Рыбочкин, обращаясь к Тане, порывался рассказать на высоких нотах, как действовал при этом командир батальона, но Синцов не дал, так махнул на него рукой, что Рыбочкин на полуслове замолчал. Тане даже стало жаль его: после того, как она слышала выговор, полученный им от Синцова, ей показалось, что Рыбочкин хотел, превозмогая обиду, из принципа отдать должное совершенному без его участия подвигу капитана, а ему не позволили и снова обидели. Она вообще была полна добра к этим людям, которые, как ей казалось, каждый по-своему любили человека, к которому она пришла.
— А теперь выпьем за Таню, — вдруг сказал Синцов, поглядев ей прямо в глаза. — И вы все выпейте за нее, ребята, потому что я ее очень люблю.
И кто-то сказал что-то еще, пока он смотрел на нее, и, кажется, все выпили, и она тоже выпила, не поглядев в кружку, и, пошарив по столу, взяла сухарь и закусила, и сухарь очень громко хрустнул на зубах.
А Синцов все еще смотрел на нее. И лицо у него было молодое и веселое. И она не могла вспомнить, говорил ли он когда-нибудь при ней «ребята» тогда, в сорок первом, в окружении. У нее вдруг навернулась слеза от мысли: почему они не встретились с ним раньше, до Николая, до войны, до всего, что было потом в ее жизни?
— Ты чего? — спросил он и, дотянувшись рукой через стол, мягко, пальцем, смахнул у нее со щеки слезу.
Она ничего не ответила. Она не понимала, что пришедшая ей в голову мысль была глупой и несправедливой. Ей искренне казалось, что тогда, семь лет назад, еще никого не встретив и ни на кого не потратив своих чувств, она была богаче, чем сейчас. Ей не приходило в голову, что тогда, в свои девятнадцать лет, она была гораздо бедней, чем сейчас, когда ей двадцать шесть и когда она сидит напротив него здесь, на войне.
— Зачем сухари грызете? — спросил Ильин. — Шоколадом закусите! Голод, голод, а запас шоколада у генерала под койкой все же был захованный!
— Лучше сначала картошечки, — улыбнулась Таня. — Я ее вот такую, жареную, уж и не помню, когда ела!
— Картошечки так картошечки! — Ильин придвинул ей сковородку. — А полушубок скиньте, жарко!
— Да, правда. — Таня сбросила полушубок на спинку кресла.
— На сегодня нам подвезло, — сказал Ильин. — Печка немецкая, казенного образца и кокс к ней. Будем жить, как паны, жечь без остатка. Как тогда, когда ты к нам в первую ночь в батальон пришел, — напомнил он Синцову.
— Ты вообще тепло любишь, — сказал Завалишин.
— А кто его не любит, дворовая собака и та любит. А экономии не развожу, потому что завтра все равно выгонят.
— Кто выгонит? — удивилась Таня, подумав, что он говорит о немцах.
— Еще не знаю. Кто повыше, тот и выгонит. Или Туманян — он уже прицеливался, спрашивал, как разместились. Или штаб дивизии. Или еще кто. А только нам, грешным, эту квартиру не оставят. Не по чину. А раз выгонят — жжем!
— Он кулак у вас. — Таня кивнула на Ильина и улыбнулась Синцову.
— А начальник штаба должен быть кулаковатый. Все зажимаю на черный день. И боеприпасы, и харчи, и водку — на случай прибытия начальства…
— Про водку врет, — сказал Завалишин. — Зажимает свою собственную. — Он кивнул на кружки. — Небось сам неделю не пил.
— Не понимаю в ней вкуса, — сказал Ильин. — Гораздо больше крепкий чай люблю. А вы?
— А я привыкла за войну. Даже самогон пробовала. У нас его гнали, в партизанской бригаде. Вместо наркоза перед операциями пить давали. А первачом раны обрабатывали.
— Может, еще налить? — спросил Ильин.
— Спасибо, больше не надо. У вас и так тепло.
— Это хорошо, что вам у нас тепло, — вдруг сказал Завалишин. И что-то в его голосе заставило Таню посмотреть ему в глаза.
Оказывается, он не выпил, когда выпили другие, и только теперь поднял свою кружку.