— Нет, — сказал Синцов.
Он сидел и ждал. Она подошла к нему сзади и молча обняла его за шею. И он, прежде чем в первый раз в жизни поцеловать ее, сначала поцеловал коснувшийся его губ обшлаг старенькой бумажной гимнастерки, чуть-чуть пахнувший карболкой.
— Я не думала, что ты можешь быть таким грубым, — сказала Таня, смягчая свои слова тихим прикосновением пальцев к его глазам.
Они лежали рядом на узкой складной немецкой койке, за пятнистой немецкой плащ-палаткой.
Он молчал, ему было стыдно. Потом он сказал:
— Я больше никогда не буду с тобой таким.
— А если целый год не увидимся?
— Тогда не знаю. Ты правильно поняла — наверно, поэтому. И еще потому, что вымотался за эти дни и вдруг испугался, что уже ничего не могу. Стыдно об этом говорить…
— Ничего не стыдно. И вообще ничего ни перед кем не стыдно, — сказала она.
— А ты давно одна? — спросил он.
— Полгода. Я потом тебе расскажу.
— Как хочешь.
— Могу и сейчас.
— Как хочешь, — повторил он.
— Нет, сейчас не хочу. Но, может быть, тебе это важно знать сейчас?
— Мне это не важно. И никогда не будет важно. Запомни это раз и навсегда.
Она улыбнулась в темноту этому сердитому «раз и навсегда».
— Говорим, как будто мы с тобой муж и жена.
— А как же иначе, — сказал он.
— Да, может быть, и так, — сказала она. — Если только тебе будет хорошо со мной.
— Мне хорошо с тобой.
— А ты сам еще не знаешь этого, и я тоже не знаю.
Она подумала, что если им и потом будет так же плохо друг с другом, как в эти первые минуты, то она не будет его женой, потому что это бессмысленно. Но она не могла поверить, что им и потом будет плохо, потому что чувствовала к нему такую нежность, которую, наверно, нельзя чувствовать отдельно, без того, чтобы людям не стало хорошо друг с другом. Ей хотелось скорей испытать еще раз, как им будет друг с другом. Неужели правда им опять будет плохо? Но она помнила, как он сказал о себе, что вымотался, и, неподвижно лежа рядом с ним, вдруг спросила:
— У тебя есть завернуть?
Он сначала не понял.
— Что?
— Закурить хочу.
— Есть папиросы.
— А махорки нет? Я больше привыкла к махорке.
— Есть и махорка.
Он достал махорку и оторвал уголок от газеты.
Она свернула самокрутку и, когда он щелкнул зажигалкой, увидела его чуть удивленное лицо.
— Ты еще не привык ко мне. Думаешь, я баба? А я уже давно стала солдатом. А потом уже все другое, — сказала она и подумала: «Боже мой, как все-таки все это трудно! И как я хочу, чтобы поскорей кончилась война! И какое это счастье, что тихо, и завтра, наверное, уже не будет боя, и никто из нас не будет воевать, пока нас не перебросят на другой фронт, может быть, целый месяц, а может, и больше». Она подумала об этом с такой страстной надеждой, за которую в другую минуту жизни сама бы жестоко обругала себя.
— А у тебя волосы еще не высохли.
Она чувствовала, как он дышит ей в затылок, и радовалась, что вымыла голову и волосы у нее чистые и мягкие, хотя и чуть-чуть мокрые.
— Докурила?
— Нет.
— Не кури больше.
— Ладно.
— Дай мне.
Он взял самокрутку, два раза курнул, потом в темноте потянулся через нее рукой и притушил самокрутку где-то внизу, об пол.
— Не бойся, — сказал он, уже не отнимая тяжело легшей ей на плечо руки.
— Я больше никогда не буду таким грубым. Никогда. Ты не боишься?
— Не боюсь, — сказала она, стиснув зубы от страха, что им опять будет нехорошо.
38
Они встали совсем рано. Она еще среди ночи сказала, что в половине седьмого уйдет, иначе не вернется вовремя к себе в санитарный отдел.
— Будет еще совсем темно, — сказал Синцов.
— Вот и хорошо.
Под утро он два раза сквозь сон чувствовал, как она брала и поворачивала его руку и, приблизив к глазам, смотрела на светящийся циферблат часов. А в половине седьмого тихо, на ухо, сказала, что встает, и, когда он в ответ обнял ее, коротко и крепко прижалась к нему и так же быстро оторвалась.
И в ее движении было что-то так твердо решенное, что он не посмел удерживать ее, а, полежав несколько минут один, тоже поднялся и стал одеваться.
— Где твоя зажигалка? Посвети, я не найду ремень, — сказала она, двигаясь в темноте.
Он посветил и увидел, что она стоит уже одетая, в полушубке.
— Твой ремень на кресле, — сказал он. — Я зажгу «катюшу».
— Еще лучше.
Он подошел к столу и зажег «катюшу». Ее ремень с пистолетом действительно лежал на кресле. Но Таня, взяв его в руки, не стала опоясываться, а положила перед собой на стол, опустилась в кресло и, глядя на стоявшего перед ней Синцова, глубоко вздохнула.
— Если б ты знал, какая я счастливая и какая усталая. Ноги подкашиваются.
— Ну и приляг здесь хоть ненадолго, вот так, одетая, — сказал Синцов, показывая на пустой диван Завалишина. — Не стесняйся. Все равно никто ничего не скажет.
— А я не стесняюсь. Просто мне надо идти. Вот если опоздаю к девяти, как обещала Рослякову, тогда будет стыдно. А так пусть говорят, что хотят. И ты что хочешь говори и что хочешь думай.
— А я сейчас сам не знаю, что думать о тебе, — сказал Синцов и, поколебавшись, добавил: — По-моему, я люблю тебя.