— Я на этих разбойников за свою жизнь нагляделся, — заявляет он, демонстративно разворачивая лошаденку. — Как они были грязными оборванцами, так и остались.
В результате мы топаем на сходку втроем — я, Флаг и Аш. Похоже, все горные головорезы на сотню миль окрест прослышали о небывалом событии и вознамерились принять в нем участие. Все они крайне дикого вида, все кудлатые, месяцами небритые, зато вооружены до зубов. Гордость каждого — замысловато изукрашенная, искусно свитая плеть. Садясь на корточки, горец опускает ее кончик на землю и начинает легонько покачивать рукоять. Составив кружок, эти люди могут вот так сидеть и молчать бесконечно долгое время. Тишина, только кончики плеток змеятся в пыли, неустанно стремясь к центру круга. Любопытная, доложу вам, картина. Даже, я бы сказал, завораживающая в своем роде.
Сейчас вся толпа подтягивается к жилищу вождя — огромному шатру из натянутых на множество шестов козьих шкур, перед которым устроено что-то типа большого навеса. Сооружение довольно шаткое, но под ним все утопает в коврах, брошенных прямо на землю. Нас проводят к нашим местам, мы садимся. Солнце скрывается за грядой гор, и воздух мгновенно наполняется вечерней прохладой. Аш, скрестив ноги, устраивается справа от меня. Вождь и старейшины сидят напротив, родной брат Шинар со своими кузенами стоит позади этой бражки. Нас не приветствуют и вообще словно не замечают. Но, по словам Аша, это как раз нормально. В таких непростых обстоятельствах сближение сторон осуществляется постепенно. Пока достаточно и того, что мы здесь. В прямом же общении нужды еще нет.
Вокруг ведутся оживленные разговоры: все, кроме нас с Флагом, толкуют о чем-то своем. Приносят большой медный чан с водой, но не для питья, а чтобы каждый омыл в ней кончики пальцев. Что интересно, споласкивать принято лишь правую руку. Затем звучат восхищенные возгласы — и тут же на двуручной тележке два малых выкатывают откуда-то целую гору риса с бараниной и горохом. Все принимаются с жадностью насыщаться, горстями отправляя угощение в рот. Мы с Флагом тоже пробуем это жирное блюдо, хотя перед выездом основательно подзаправились у себя. Пактианы, как мы уже поняли, народ обидчивый, и нам не хочется сейчас их сердить. Но брат Шинар и его родичи не садятся, не угощаются, а так и стоят, как стояли. Что это значит, понятия не имею. Вид у них надутый и вызывающий, руки скрещены на груди.
Когда гора риса словно по волшебству исчезает (вся трапеза длится минут десять, не больше), собравшиеся, отерев губы, заводят на своем языке разговор о тонкостях ашаара. О том, как в их свете можно взглянуть на проступок Шинар. Я вслушиваюсь, пытаясь вникнуть в детали столь важного для меня обсуждения, однако, похоже, мои познания в пактианском для этого слишком скромны. Да и высказаться нам с Флагом, опять же, не предлагают, горцы по-прежнему полностью игнорируют нас. Вождю и старейшинам вообще все по барабану, такой, по крайней мере, у них теперь вид. Время идет, общий гомон становится возбужденным. Вспыхнувшая по какому-то поводу перепалка грозит закончиться дракой.
Тут, словно по сигналу, внятному всем, кроме нас с Флагом, спор обрывается, гвалт затихает. Брата Шинар и обоих кузенов вызывают вперед. Они проходят, садятся.
— Томах! — возглашает толмач. — Говори!
Я начинаю говорить, с тревогой вглядываясь в надменные лица.
— Нах! Нах!
Толмач машет рукой. Я смотрю не туда. Мне следует обращаться к вождю.
Я, исправив ошибку, излагаю по-гречески свое дело, Аш переводит. Когда я заканчиваю, обсуждение возобновляется. И снова вождь и старейшины демонстрируют полное равнодушие к происходящему. Остальные галдят, жестикулируют. Порой кто-то встает, удаляется, как я понимаю, чтобы облегчиться, и, вернувшись, снова встревает в неутихающий спор.
Но вот опять наступает внезапная тишина. Баз, брат Шинар, поднимается и берет слово.
По мне, так лучше бы он заходился от ярости, но нет, этот малый суров и невозмутим, как скала.
Речь База тоже обращена не к нам с Флагом, а к старейшинам и соплеменникам. Голос его очень ровен и несколько повышается, лишь когда он указывает на меня, что, впрочем, делается весьма нередко. Моего пактианского хватает, чтобы понять общий смысл монолога. Баз говорит, что он меня ненавидит не столько за нанесенные его роду обиды, сколько за то, что я мак и захватчик, проклятый чужак, к каким по-другому относиться нельзя.
— Не принимай это близко к сердцу, — шепчет мне на ухо Аш. — Таков порядок. Так принято говорить на джирге.
Покончив с формальностями, Баз поворачивается ко мне и с холодной злобой цедит что-то, судя по тону, обличающе-непреклонное. Мне, может быть от волнения, толком удается разобрать лишь три слова: «честь», «оскорбление» и «справедливость».
Баз умолкает.
— А сейчас, — подталкивает меня Аш, — предлагай деньги.
По его совету я начинаю с небольшой суммы, потом постепенно увеличиваю ее, но натыкаюсь на выжидательное молчание. Предложив фактически все, что накопилось на моем армейском счету, и не получив отклика, я добавляю:
— А еще я отдам свою лошадь.