Васильев сурово глядел на Бредова, рука его повелительно поднялась. Да, он не мог больше сдержать себя и в то же время не мог понять, что так потрясло его, почему он так ненавидел в эту минуту Бредова? Неужели, вызвав Бредова на откровенный разговор, он теперь не может сдержать возмущения от всего того, что слышит? И тут же признался самому себе: да, не может! Самые горькие и затаенные свои мысли, которые он гнал прочь от себя, считая их неверием в Россию, были брошены ему в лицо Бредовым. Теперь он видел, что все идет не так, как представлялось в начале наступления. Бывает у человека во время сна состояние, когда ему кажется, что на него нападают, а он не может шевельнуться, поднять руку, чтобы защититься. Это ужасное ощущение собственного бессилия, связанных рук было невыносимым для него, и он прятал его от всех, от всех, и вот случилось то, чего он больше всего боялся: это сознание мучит не только его, а многих, очень многих…
Васильев молчал, прижав пальцы к вискам.
— Я пойду, Владимир Никитич…
Согнувшийся, с потухшими глазами, с дрожащей рукой, которая все пыталась застегнуть перчатку на другой руке и не могла, Бредов был исполнен такого мужественного, солдатского горя, что у Васильева сжалось сердце. Он как будто узнал в Бредове самого себя, свои сомнения. Резко шагнул к нему, спросил:
— Так как же, Сергей Иваныч, что полагаете делать?
Бредов ответил ровно и спокойно, только голос был приглушен:
— Драться, Владимир Никитич, драться…
Васильев протянул ему руку, крепко пожал:
— До свиданья, Сергей Иваныч. Желаю успеха.
Оставшись один, Васильев прошелся по комнате, стиснул руки.
«Крылья, крылья связаны, — тоскливо подумал он и поглядел в окно, в черную ночь. — Сколько силы в нас, какое широкое сердце у людей наших… Когда же, господи, взмахнут наши крылья во весь свой размах, во всю русскую силу? Когда же?.. Когда?»
Вернувшись из дивизии Васильева, Брусилов прошел в свой кабинет и сейчас же принялся разбирать на письменном столе бумаги. Среди них он нашел пачку солдатских писем с сопроводительной запиской начальника секретной части. Тот докладывал, что, так как задержано очень много писем революционного содержания, он счел необходимым ознакомить с некоторыми из них главнокомандующего фронтом.
Брусилов стал читать письма на выборку.
Вот Павел Соломенников, канонир мортирного дивизиона, скорбит о России:
«…Слабые мы очень, видно, и разорилась наша Россия — довели ее до нехорошего, до горького позору… Если самим не взяться да не кончить, то и в 50 лет не станет Россия на старое место. Нет, так уж воевать нельзя. Разве стерпит народ?»
«А если в самом деле не стерпит? — подумал Брусилов. — Разве мало вынес народ? Где же проходит граница его долготерпения?»
Он взял из пачки следующее письмо.
«Олимпиаде Михайловне Степановой, город Саратов.
Мы воюем, страдаем, а за нашей спиной жиреет всякая дрянь да за нас решает, конечно, в свою пользу, наши собственные дела. Когда читаешь газеты, то ужас до чего обнаглели все эти Питиримы да Распутины, а мало ли их? Понятно: им и подобным им выгодно вести войну без конца, а спросили бы народ, хочет ли он воевать? Я что-то давно не слыхал про победы, все отходы да отходы. Положим, до Сибири еще далеко…»
«И сколько таких писем!.. — вздохнул Брусилов. — Да, недоброе творится в армии, недоброе…»
Он достал еще одно письмо, адресованное солдатом Мещевиновым в Сарапул. Пробежал несколько строк и покачал головой. Страшно подумать, какими стали солдаты, о многом они думают, многое понимают по-своему…
Брусилов перебрал несколько писем, выхватил одно, написанное, как ему показалось, более грамотным почерком. Опять такое же! Значит, подобные настроения становятся массовыми?.. Он стал читать:
«…Напрасно в России народ уничтожается, убивают напрасно, весь народ волнуется, и все готовы к революции. А что революция будет, так это, пожалуй, более чем вероятно. А разве народ, который раньше был слеп, разве народ этот не прозрел, разве он не видит, что измена проникла в верхние слои правительства, которое дискредитировало свою власть? Ну и правительство едва ли добровольно выпустит власть из своих рук. И власть притом безграничную…»
Брусилов вскочил, в волнении прошелся по комнате. И вдруг показалось ему, что ставка и все высшее командование как бы повисли над солдатской пучиной, готовой поглотить их. Ох, страшен будет солдатский счет к тем, кто так преступно управлял ими, бросил в мясорубку войны.
Он не мог больше читать. Ему стало душно. Подошел к окну. Запах свежего сена донесся до него. Где-то негромко заржала лошадь.
— Да, да, это очень страшно, — вслух сказал Брусилов. — А я думал, что знаю русского солдата.
Ему надо было отвлечься. «Проедусь верхом», — решил он и вышел.
— Сам подседлаю, — бросил он ординарцу, быстро входя в конюшню и с наслаждением вдыхая запах сена, наваленного в углу.