Предрассветная тишина, осевшая на ветвях молчаливых деревьев, скопившаяся за ночь в черных ущельях кварталов, вдруг взорвется бешеными, гулкими ударами просыпающегося города. Ворвется в его маленькие и большие улицы резкий ветер, и на выходе к морю, огибая угол последнего дома, он весело и яростно жестоко шелестнет по кирпичной стене своим морозным крылом — и в море, еще сонное и неподвижное, как городская площадь. И сразу оно зашевелится, пробуя крепость берегов первой мягкой волной, мгновенье — и уже полетели белые барашки, особенно высоко и грозно заходя в сторону горизонта, где ждет меня мой пароход, изо всех сил держась на якорях… Пришел мой час, и я услышу смех и плач тех, кто остался на берегу; и взлетит высоко над городом голос моего парохода. И какой бы тревогой ни исходило сердце на пороге неизвестною, я знаю теперь, этот голос будет чистым и радостным.
Придет это утро после моей последней вахты на «Маныче», когда город разогнет натруженную дневными делами спину, и сразу станут слышны голоса людей на противоположной стороне улицы, смех какой-нибудь девчушки с последнего этажа высотного дома. Шорох почерневшей, сожженной туманами и холодами листвы в городском парке, заглушит урчанье одинокой машины, карабкающейся по крутой дороге на сопку. Солнце, дотронувшись до первой, самой высокой сопки, начнет сбрасывать с крыш домов, с мачт и портальных кранов длинные шершавые тени, которые помчатся по улицам черными стрелами, распугивая голубей. И покажется — город замирает, замирает… Нет, это невозможно, чтобы тысячи людей: галдящих, ругающихся плачущих, смеющихся, в трамвае ли, на палубе судна, дома за столом, увидев, как наше солнце постепенно тонет в море, в далеких от родных и близких нашему сердцу мест, не вздрогнули бы и не притихли хотя бы на мгновенье. Вот это мгновенье — прощанье с самим собой, с тем, кем ты был сегодня.
Вольные люди
(Повесть)
Кто-то захватил с собой пару бутылок, пузатых, огромных, как футбольный мяч, их тут же пустили по рукам. Шумели, выкрикивали что-то, стараясь перекрыть гомонящую толпу у поезда. Целовались, начинали какие-то песни.
Быстро темнело. Замелькали огоньки сигарет. Засветились окна вагонов, через минуту и вокзал ощетинился огнями, и стали видны волны тумана, катившие со стороны моря.
…Огни, огни. Сначала спокойные, большие, они, как бы не желая расстаться с поездом, растягивались, заглядывая в купе, — потом побежали, замельтешили, сливаясь в одну линию, потом, будто выстрелили из ракеты, уж где-то далеко вспыхнули напоследок и пропали.
Сергей проснулся рано. Окно только-только приняло густой, дымчатый рассвет, не пропуская его, однако, в купе. В проеме свистел ветер, раскачивая отсыревшие за ночь занавески. Было прохладно. Сергей взял свое одеяло и, осторожно, чтобы не разбудить, накрыл им жену, а на себя натянул свитер. После вчерашних проводов в голове сильно шумело, однако он не мог удержаться от улыбки, припомнив подробности последнего вечера, проведенного с товарищами по техникуму, подробности проводов. Впрочем, проводы начались не вчера, а неделю назад, сразу же после защиты диплома. Сначала было распределение на Савеловскую гидроточку, потом защита дипломов и, наконец, свадьба, к которой готовились давно, исподволь, планируя ее на первые дни после защиты, и вот проводы… Все сошлось в одну промелькнувшую словно день неделю.
Сергею захотелось пить, но на столике ничего не оказалось. Стоял откуда-то взявшийся граненый стакан, и из него выглядывали две вялые ромашки, сбросившие на стол половину лепестков. Две ромашки из тех букетов, что пронеслись за эти дни. «Цветы к пробуждению… И это здорово! — подумал Сергей, нюхая ромашки из стакана. — И все здорово! И то, что конец учебе, и свадьба, и проводы… и то, что в этом купе, и едем к черту на кулички, и шум в голове».
За окном светало. Бешено мчавшийся поезд врывался в темные распадки с хмуро нависшими над магистралью дубами, вязами, осинками, летел равниной, обвевая пыльными ветрами просыпающиеся травы. На поворотах, в выемках, снова темнело, ночь не сдавалась. Но вот новая полянка, новая равнина — и от нее летят клочья тумана, быстро истаивающие на просторной луговине. И это уже был рассвет, в который ворвался поезд, радостно вспыхнув на первом солнце всеми своими окнами.
Начиналась тайга. Темная, она летела рядом, словно высокий берег реки. Потом рывком уходила в сторону, открывая какой-нибудь полустанок — кучу блеклых, до крыш закрытых огородами, сонных домишек, подвесившихся на неподвижных веревках дыма в темном, уснувшем за макушками кедрача небе; озерцо, до краев налитое талой водой, окруженное растрепанной осокой с кочерыжками кочек, кое-где тронутых палом, между которыми неторопливо, по-свойски, в странной близости от грохочущего поезда оправляли перышки грудастые кряквы. Потом снова равнина, смятые от собственной тяжести травы, островки разнолесья, окруженные жнивьем, чем дальше, тем они случайней, мимолетней.