— Много претерпел страхов и я, убогий, особенно же в первые лета, — с кротостью поведал старец, — хотя сам избрал страдную стезю и вступил на нея с восторгом. Но минули дни первой горячей радости и умиления, восторг сменился душевной сухостью и тоской невыносимой. Сердце, омраченное страстями, не рождало молитву, рассеянный ум мой не повиновался, и душа, яко потемненная, рвалась бежать из-под креста. Воистину, где люди — там и немощи.
Старец вздохнул из глубины сердца и перекрестился.
— Паче всех иных причиняли скорбь искушения от духов злобы поднебесных. Принимая видимый образ скверных чудищ, невидимые сии враги устремлялись на мя с адской злобою, грозясь разорвать на части. Таков обычай у падшего духа — устрашить трудника спасения, во еже воспрепятствовать ему в самом начале, ибо впоследствии не надеется уже лукавый одолеть его. И если бы не сила Христова, в немощи людской совершающаяся, то ни один ревнитель жизни духовной не устоял бы в сей жестокой брани. А попаляемые святой молитвой, сокрушались и рассеивались полчища бесовские, яко смрадный дым!
— А диких зверей вы тоже молитвами прогоняете?
— После диавольских страхований дикие звери не внушают уже страха, — просто отвечал отшельник. — Се суть одушевленные создания Божии и по замыслу Его призваны повиноваться человеку, созерцая в оном светлый Господень образ. Обаче в согрешающем человеке замутняется сей царственный образ — и несмысленные твари не узнают его и делаются свирепы и кровожадны. А чистота души, пребывание в правде и истине могут и свирепость преложить в покорность. И вот лютые животные удаляются, не сделав человеку никакого вреда, а иные, полюбив его странноприимство, приходят вновь, как давние знакомцы. А что, чадо, не вкушаешь ястия пустынные? — заметил вдруг отец Софроний.
— Я вкушаю, — поспешил ответить Лёнька. — А как же вы, дедушка, я весь ваш хлеб съел…
— Не смущайся всуе, доброе чадо, — успокоил его старец. — Господь посылает потребное и полезное и душе и телу нашим, ибо есть податель всякой пищи и кормитель всего мира. А того, что дарует мне по неизреченной своей милости, с избытком довольно для меня.
— У вас хлеб очень вкусный, — сказал Лёнька, — я такого никогда не ел. Спасибо вам, дедушка.
Хлеб старца был чёрен почти как земля и несвеж, но мальчик отнюдь не кривил душой: в залежалом ржаном ломте и жизни, и силы было больше, чем в магазинной буханке самой лучшей выпечки.
— Благодари Бога, чадо, — ответил старец и сам перекрестился, вполголоса прочитав какую-то молитву.
— Вы извините, дедушка, я всё-таки не понимаю, зачем, чтобы Богу молиться, нужно ото всех уходить и жить одному? — спросил Лёнька как мог деликатнее, чтобы не обидеть боголюбивого хозяина поляны.
Ласковая улыбка старца указала, что грешный чернец Софроний ни один вопрос не почитает обидою для себя.
— Ты зришь одними телесными очами, но не внутренними, любезный отрок, — сказал он. — Так же судит и мир о трудниках спасения, примечая лишь узость и жестокость иноческого пути. А поелику мир не ведает о сокровищах, кои обретаются в общении с Богом, то и отвращается подвига монашеского яко неразумного и тщетного. Меж тем где, как не вдали от суеты, от людского многоглаголания, расслышишь слово Божие? Ради Единого Бога притекаем сюда, совлекаясь мирской жизни. Отсекаем навсегда всякое свое хотение, противустоим брани плотской и брани духовной, дабы уготовать самого себя в жилище Святого Духа. Есть ли для христианина лучшая часть? Ради сего все скорби и лишения вожделенны, все бдения и ночи бессонные, и алкание, и жажда…
Лёньке казалось, что слова черноризца изливаются не из уст, а из самой его богопреданной души. И по мере того как они звучали, на мальчика нисходил покой. Его уже не пугала древность и суровость времени, в котором он очутился. В удивительном праведном старце было что-то такое, что соединяло с ним Лёньку, несмотря на все пролегшие между ними века. Почему-то вспомнился Егор Сеничев, и Лёнька подумал, что, живи Егор в эти седые лета, он был бы похож на святого старца Софрония.
Мальчик поднял голову в небо, где над лесом одно за другим поднимались облака, словно огромные охапки белоснежной пряжи. «Деды встают», — говорила о таких Лёнькина бабушка. Одно облако напоминало Хлопотуна, если представить домового белым и пушистым.
Это сравнение наводило на мысль о Песках, и Лёнька взгрустнул — не шибко, однако так, что старец заметил.
— Чем же тебе Пески твои так любезны, Лёня? — спросил он.
— Всем, — ответил тот, не выпуская из виду замечательное облако. Воздушный Хлопотун уплывал за лес и как будто махал Лёньке дымящейся лапой.
И от этого ли, от чего ли другого, но мальчику вдруг захотелось рассказать старому иноку о своей деревне.
— Я бы наши Пески ни на что не променял, честное слово! — с неожиданным подъёмом заговорил он. — Акимыч — то же самое. Только плохо, что сейчас они совсем маленькие стали, всего три дома.
— А что так? Глад разве случился, нестяжание или мор страшный?
— Ну, нет, конечно, просто в город все бегут.
— От кого же хоронятся, чадо?