– Презумпция невиновности, мам! – шепнула я. – Ты им ничего не должна! Дверь у них у самих заклинило! Почаще замки надо смазывать и цепь проверять! – уже громко сказала я заглянувшей проводнице, которая явно была на стороне пограничников. А пограничники пытались что-то найти у нас. Что-то или кого-то.
Побледневшая мама сидела в углу, положив руки на колени, и смотрела куда-то мимо всех.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – спросила я маму, видя ее непривычную безучастность. Чтобы мама не бросалась помогать, увещевать, успокаивать, мирить… Такое бывает крайне редко.
– Да, – кивнула она. – Только вот как-то нечем дышать.
– Сейчас поедем, включат холодный кондиционер…
– Да… – опять кивнула мама.
Соседка за все это время не проронила с нами ни слова.
Когда, наконец, поезд тронулся, она демонстративно громко отхлебнула холодного чаю и улеглась спать, выключив весь свет.
Я спала плохо. Мне снился дядя, папа, Андерсен. Дядя становился моим папой, хотя они схожи разве что невысоким ростом, и то дядя гораздо мельче папы. Андерсен оказался женщиной, заплел свои синие волосы в косы и косы накрутил вокруг головы на манер традиционной украинской прически. Получилось синее гнездо. Дядя складывал в это гнездо свои книги, и Андерсен ходил с ними, как африканская женщина с кувшином, лишь слегка придерживая рукой и грациозно покачивая узкими бедрами, увитыми сине-белыми ленточками в цвет финского флага… Потом мне снился Мошкин, который вдруг заговорил и пытался рассказать мне, что было в школе без меня – рассказать долго, велеречиво, остроумно… Мошкин говорил и говорил, говорил и говорил. Я просыпалась, закрывалась с головой от отчаянно дующего с потолка кондиционера, а Мошкин все говорил и говорил. Я понять ничего не могла, остановить его тоже не могла, рада была только во сне, что он наконец-то научился разговаривать законченными предложениями. В довершение он показал мне свою книгу, ярко-красную, на ней было написано два слова – «Алекса forever», то есть я навсегда. Тут вагон дернуло, и я проснулась окончательно. Еще было рано, мама спала, уткнувшись носом в подушку, соседка похрапывала с присвистом, но не так страшно, как наши первые соседи. Это было прошлой ночью. Сутки растянулись как будто на неделю. Неужели все это случилось с нами за двадцать четыре часа?
Я лежала и думала о дяде, о папе, о жизни. Как странно все получилось. И как все относительно в жизни. Вот я так и не поняла – верит ли дядя в то, что он делает, верил ли раньше. Зачем уехал, почему занимается таким странным делом – ведь его презирают и забыли на Родине, а точнее, никто толком и не знал – это он считает себя публичным человеком, литератором, радиоведущим. А он никому не нужен. Не всем, конечно, так важна публичность. Есть люди, и не помышляющие об известности. А есть те, которые этим живут. Дядя и секунды не допускает, что он никому не нужный, жалкий отщепенец. Он же думает, что он «борец с системой». А те, кто ему платит, его тоже презирают. Какая странная, жалкая судьба…
Про папу я вообще ничего не понимаю. И про их отношения с мамой. Я так и не продвинулась в своих попытках что-то узнать о том, как я родилась. Мама обещала мне рассказать, когда я стану взрослой. Надо уточнить, что она имеет в виду – восемнадцать или двадцать один. Может быть, по-маминому, я смогу узнать все одновременно с тем, как смогу голосовать. Смешно.
Соседка, проснувшись, как будто забыла о том, как она вела себя вчера ночью – всячески отгораживаясь от нас, на всякий случай, чтобы чего не подумали о ней пограничники – если вдруг у нас найдут контрабанду (какую?!) или оружие с наркотиками… Мама, разумеется, тоже вмиг забыла о том, как вела себя наша случайная соседка, и мирно с ней разговаривала. Только я одна ни о чем не забыла и с соседкой не стала здороваться. Мама лишь пару раз беспомощно взглянула на меня, но я, выпив чаю, вышла в коридор и так и простояла там до самого Подмосковья.
Вот уже начались знакомые места, поезд пошел чуть медленнее, можно было разобрать названия. Самое мое любимое – приезжать домой из дальних странствий. Сейчас, хоть и прошло всего чуть больше суток, ощущение было острое, потому что мы вчера окунулись в совершенно иную жизнь.
Дверь в купе была приоткрыта, и я вдруг явственно услышала громкий мамин голос – мама то ли воскликнула как-то очень жалобно, то ли так звонко почему-то вздохнула… Я обернулась и ахнула тоже. Моя крошечная мама тащила сверху огромный, больше нее самой – даже не чемодан – чемоданище. Соседке, наверно, закинул его туда сын – как раз из купе боком выдвигался вполне крупный и упитанный человек, когда мы вчера садились. А тащить его вниз соседка сейчас заставила маму.
Мама, взглянув на меня испуганными глазами, стала опускать чемодан, но не отпуская его совсем, а невольно склоняясь под его неимоверной тяжестью.
– Брось его! – крикнула я и постаралась перехватить тяжесть.
Но было уже поздно. Мама еще раз ахнула, чемодан наконец отпустила и вдруг стала сама опускаться, прямо на пол.