Нам верилось и не верилось про корабль и Турцию, но что Кольке Мухе наша размеренная жизнь из трехразового питания, еженедельной бани, школьных домашних заданий, главным образом задачек с «жирным» и «тощим» шрифтом, — была не по душе, сомневаться не приходилось. Мы все жаждали необыденного, не смысля, в чем оно доподлинно заключается, не различая в нем границ добра и зла, — грустное счастье детского неведения. Все, что выходило из рамок будничного, все было романтикой! Она жила в наших душах неосознанная, безымянная, подстегиваемая неизбывной грустью безотцовщины и бездомности. Жидкий пшенный суп, сдобренный поджаренным луком, и две-три ложки магаровой каши, забота и наставления Лемана и Клавдии Петровны все еще не смогли заменить нам родной дом и умерших или покинувших нас родителей, а обилие школьных заданий не способно было заглушить вечный зов неизведанного.
Ветер выл уныло и протяжно, точно великан с днепровского берега дул на город в очень длинную-длинную трубу. А дождь все шел и шел, стегал потоками воды чахлые акации и липки по углам двора, и казалось, что мир теперь обречен вечно мокнуть под этими потоками воды, укрываться этим мрачным беспросветным небом, и не будет уже никогда ни солнца, ни погожего дня. Кривые каменные стены двора, давняя полустершаяся надпись — черное с желтым, на высокой противоположной стене, под самую крышу, с язвами оголившегося под штукатуркой кирпича — о каком-то акционерном товариществе, тянувший с Днепра ветер с обрывками пароходных гудков, — все навевало неуют, и нужно было что-то сделать необычное, чтоб самому не завыть от тоски.
Панько так и не понял, то ли и впрямь стучали в ворота, то ли ему почудилось. Прошуршав полами извозчичьего брезентового дождевика, в котором наш сторож похож чем-то на рыцаря-крестоносца (может, из-за поднятого капюшона), он оставил будку — свою крепость, храм и святилище. Сердце замерло, но я быстро хватаю ключ. Сую за ворот рубашки — он холодный и тяжелый. Он — крест мой…
Никто из нас не мог бы похвастать, что побывал в этой будке. Тут Панько хранил свои несметные сокровища: лопаты и топоры, напильники и обломки точильных камней, ломы и веревки, фонарь «летучая мышь» и тачку. Черным удавом уходила — от печки к потолку — черно-рыжеватая жестяная труба. Отлучаясь, Панько будку запирал. Вот разве не делал этого, когда стучали в ворота; чтоб отодвинуть тяжелый засов калитки, требовалось не больше минутки. Старинные железные ворота открывал он только возу. Створки разъезжались со зловещим скрипом и скрежетом длинных, клепаных петель, — точно у средневекового замка из какого-нибудь романа Вальтера Скотта. Края створок — внизу и в середине — катились своими роликами по врытым в землю железным дугам…
Я выглядываю из-за пристройки к нашей кухне. Ничего не заметил Панько! Колька уже успел перелезть через забор. Он идет, не оглядывается. По мне, видать, понял: все в порядке. Всем видом своим Колька показывает мне, какая мне оказана честь быть его напарником, показывает мне, что сам по себе я ничего не стоил бы!.. Впрочем, где мы возьмем порох для нашей пушечки?..
— Во!.. Тя-желый!.. — из-под рубашки достаю я ключ и отдаю Кольке. О чем это задумался уркач? Ни суеты, ни страха в нем. Не зря Колька обижается и дерется, когда его называют ширмачом. Он знает себе цену, он способен на большее, чем вытащить чужой кошелек. И дабы я убедился, насколько пустяшное для него дело украсть ключ, Колька сплевывает эффектно сквозь зубы: цы-ы-к! И еще раз — чтобы видел я, как далеко при этом отлетает плевок. Вид у Кольки даже немного разочарованный и скучающий. Что там ключ! Он еще и не на такое способен!.. Он подкидывает ключ на ладони, как бы удивляясь, что тот в самом деле — тя-желый!
— Мировая пушечка! Верно я говорю?.. Сейчас как бабахнем!.. А то и Леман меня считает мелким ширмачом! Я однажды фрайера-иностранца обработал… Во жлоб был! Дал мне свой чемоданчик — поднести до гостиницы. А я говорю, деньги — наперед. Гони монету валютой! Улыбается. О, о! Яволь, яволь… Сделал я ему яволь. И деньги получил — целый доллар, и чемоданчик в придачу. А в ем… часы, много часов, золотые… Даже будильники! Эх, урва-мама!
Будильники, по мнению Кольки, самая дорогая разновидность часов. И что за народ бывшие блатари, хлебом не корми, дай только похвастать! Сколько раз уже слышал эту историю. Каждый раз чемодан наполняется — сообразно капризам Колькиного воображения — то часами, то николаевскими золотыми, а то «шиколадом». Как-то я поправил Кольку: «Не шиколад, а шоколад». — «Ты, фрайер, его видал? Ты его едал? Толкуешь! Ши-колад от слова — шик! Это и дураку ясно!» Я и вправду не видал, не едал этот «шиколад» (что я — буржуй, нэпман или торгсиновский пузан?..) и не стал оспаривать блатное языкознание своего друга Кольки Мухи.