Глава 36. Прыжок, и зубы полетели
На девять дней Дрейк помянул Анну, сел перед ее фотокарточкой и с вздохом сказал:
– Теперь тебе, что я, что он – все едино. Вот и послушай тогда о нем. Родился Дрейк 25 июля 1921 года. Ведь ты не знала, когда он родился? Жизнь без рождения и смерти, вроде как, и не жизнь. Дата рождения и дата смерти больше жизни, это я точно знаю. Как границы государства больше самого государства. Федором его назвали в честь деда. А родителей звали Иваном и Евгенией Дерейкиными. Двоюродная бабка Махора стала его крестной. По обычаю выпили на крестинах, разошлись и позабыли, как всякое благое дело.
Заговорил Федя поздно, в три года. Все уж думали, так немым и помрет. Как-то пришла родня на праздник, а мать, вместо того, чтобы собирать на стол, ну рассказывать про валенки на чердаке, про дожди и про плесень, которой покрылось все. Феде очень хотелось есть. С утра, чем только не пахло в доме! Ждал он, ждал, и не вытерпел. «Сколько можно трепаться?» – были первые его слова. А вторые, третьи и так далее уже никто специально не запомнил.
Федя учился с охотой, и наравне со взрослыми еще и работал с весны до осени. Так в трудовом порыве и прошла у Фединых родителей жизнь, а его детство с разгону уперлось в юность. После школы он поступил в институт. Не успел закончить его, не успел пожить, как началась война. В войну, после краткосрочных курсов, Дрейк ворвался на танке Т-34 и уже в июле героически горел под Бобруйском, но, к счастью, успел вывалиться из люка возле какой-то лужи, в которой и катался на спине, как собака, пока не потерял сознание. Подлечился, и снова на танк. Полгода проползли в грохоте, глухоте, огненных вспышках и темноте. Когда Федор под Новый год пил в блиндаже водку от «штабных», у него к ободку кружки прихватило губы, а мозги и утроба будто продолжали трястись в танке. В августе сорок второго он опять горел в танке. Лихо, как спичка. Из экипажа выжил он один. Потом до зимы болтался по госпиталям, а когда вернулся в строй, никто из однополчан и знакомых при встрече не мог с первого взгляда признать в нем веселого красивого Федора. И девчата не стреляли, как прежде, глазками.
В танке ему отказали, весной обучили кое-чему и направили в тундру северней Мурманска, где он, меняя дислокацию, провел в одиночестве несколько летних месяцев. Потом его сменил другой «сыч». После лечения его определили в роту разведчиков, да так в ней и оставили до конца войны. Поскольку он был при силе, прыгучий и кулаком мог быка повалить, тут же стали натаскивать его на «языка». Натаскивал Колька Жуков, профессиональный армейский разведчик. Начал с того, что указал ему на увесистое бревно, велел взвалить его на плечи и начать приседать. В первый раз присел Федор сорок семь раз и больше не смог.
– Надо пятьсот, – приказал Жуков. – Тренируйся. Отъедайся. Через пару месяцев проверю.
Осенью Федор в один день узнал, что остался круглым сиротой. Ивана Федоровича и Евгению Петровну Дерейкиных, счастливо спасшихся на хуторе у сватов от бомбежки, во время которой был разрушен их дом, расстреляли каратели за то, что они спрятали у себя пленных, убежавших из проходящей мимо колонны. Старший же брат Николай пропал без вести еще в августе сорок первого, так что известие шло до Федора целых два года.
Федор, казалось, спокойно воспринял эти трагические известия, просто сжав губы, стал приседать с бревном на плечах. Присел четыреста раз и свалился без сил. Но уже вскоре мог присесть семьсот, а потом и больше тысячи раз, причем после приседаний ноги у него не дрожали, а на другой день не отнимались.
– Ты у нас теперь главный приседала фронта, – балагурили ребята. – Готовься к всесоюзным соревнованиям, без золотого бревна не возвращайся! И не пей, а то на рекорд не сможешь пойти. Так что того, нам отливай, у нас не прокиснет.
Шутки шутками, так как и пить-то было нечего! Где они, наркомовские сто грамм, узнать бы, да спросить не у кого. Федор не отшучивался и практически перестал разговаривать. Односложно говорил, как отстреливался последними патронами: да, нет, есть, никак нет, так точно, отставить. Внутри себя он прокручивал и монологи, и диалоги, и свои выступления, но они не поднимались выше сердца, все они были похоронены в жуткой глубине черного одинокого отчаяния. И он, когда все же удавалось раздобыть шнапсу, у тех же плененных фрицев, то напивался мертвецки пьяным, то вдруг выливал фляжку на землю – и никто не решался попенять ему на это.