Тетя была уже на улочке. Всюду, где улочки выходили на площадь, было видно собравшихся группами матерей: дальше они не шли, испытывая неловкость перед сидевшими в кофейнях мужчинами. Устремив взоры туда, где спешился почтальон, они ждали, чтобы кто-нибудь из детей принес им письмо.
Я прошел на середину площади. Почтальон сидел в кофейне Манусоса и рылся у себя в кожаной сумке, которую положил на стол. Вокруг него стояло трое или четверо мальчишек, один старик и начальник жандармерии. Я успел разглядеть у него на фуражке два рожка, вышитые крест-накрест, среди каких-то лучей, напоминавших колючки. Почтальон протянул жандарму длинный конверт:
– Только это. Писем нет. Корабль не пришел.
Он торопливо выпил свой кофе, застегнул сумку, сказал: «Всего доброго!» – вскочил верхом на мула, ударил его пятками в бока и помчался в соседнее село.
Я хотел вернуться туда, где оставил тетю, но потерял ее из виду. Со всех четырех сторон на меня смотрели глаза женщин в черных платках. Они высматривали, есть ли у меня в руках долгожданная бумага, и я чувствовал, как их взгляды жгут меня.
– Для меня ничего нет? Ни для кого из нас?
Они все не решались разойтись по домам.
– Пойдемте, мои милые. Корабль не пришел. Не печальтесь! – сказала тетя, выступив вперед.
Мимо нашего дома она прошла, не останавливаясь, и направилась в нижнюю часть села. Несколько женщин последовали за ней. Мы миновали церковь и оказались среди каких-то домов без заборов, где стояла мастерская красильщика. На натянутых между сосен веревках сохли выкрашенные в черный цвет грубые одежды и ковры. Мы пошли по тропе, ведущей к склону. Подъем был очень крут. Редкие кипарисы кое-где бросали нам тень. Куда мы шли? Я понял это только тогда, когда мы поднялись на гору. Вдали сверкало море: белая полоса поверх масличных деревьев. Деревья дымились, словно кадильницы, свет царапал глаза. Однако там, вдали, матерям угадывалось море, по которому сновали туда-сюда корабли.
Они уселись в тени, не говоря ни слова, неподвижные в молчании горного хребта. Видя их, можно было подумать, что это – скалы.
– Глаза высмотрим, глядя на море, – сказала одна из женщин. – А что увидим?
– Разве мы не видели кораблей, которые забрали их у нас и увезли?
– Видели, как не видеть!
Тетя молчала.
– Молчишь, Русаки? Скажи нам что-нибудь.
– Что тут сказать? Все во длани Божьей… Кому-нибудь из нас придется плакать…
Только она одна не смотрела на море и слушала что-то внутри себя, закрыв глаза, чтобы разобрать получше. Лицо ее было неподвижно, словно деревянное, однако время от времени по нему пробегало какое-то судорожное движение – быстрое, как трепет крыльев бабочки. Казалось, будто какая-то злая птица терзает ей сердце.
Я тронул ее за руку:
– Тетушка!
Она посмотрела на меня и улыбнулась:
– Ах, я совсем забылась. Думала, что ты остался в деревне, и уже начала тревожиться о тебе.
– Неужели? Ты ведь думала о Левтерисе, – сказал я с некоторой ревностью, которую почувствовал впервые.
– Как ты догадался? Оба вы для меня родные, как близнецы.
– Так оно и есть, Русаки! Такой любви я еще не видала! – сказала одна из женщин.
– Ей научила нас Мать Христова… Учат ей нас и создания Божьи. Даже хищная лиса вырывает у себя из груди шерсть, чтобы устроить постель своим лисятам.
– Вот видишь? Есть у меня птички в клетке, так их мать, канарейка, прилетает и приносит им корм.
– Отпусти их на волю, Августина! – сказала тетя, неожиданно вздрогнув. – Грех это. Сделай, что нужно!
– Эх, горемычная! Да ведь птички певчие – для клетки.
– Видала пленных, которые строят дорогу? – ответила тетя, нахмурив брови. – Тогда и говорить будешь!
На обратном пути в деревню мы повстречали ораву мальчишек, сопровождавших мясника Канакиса и быка, которого он вел на бойню. Рога быку увили разноцветной бумагой, а на шею повесили связку лент. Мясник водил быка по деревне, продавая его мясо заживо по частям.
– Кому из вас приходилось видеть такого отменного бычка? Пигийцы! Поторапливайтесь купить мясо!
Ремесленники выходили на порог своих мастерских: некоторые из них покупали, другие молча возвращались обратно на рабочие места.
У кофейни Манусоса два-три сельчанина встали разом из-за столика, подошли к бычку и что-то тихо сказали мяснику.
– Эй-эй! – крикнул тот. – Ливер и кишки проданы!.. Эй-эй! Голова и ноги проданы!
Животное словно исполнялось от этого гордости и трясло лентами. Было приятно видеть его черную блестящую шерсть, белое пятно на лбу, его умные глаза. Несчастное не знало, что его ожидает, а те, кто знал, не думали об этом. Быком восторгались и радовались: на него смотрели, словно провожая на свадьбу.
У следующей кофейни, кофейни Хромого Григориса, бескровное жертвоприношение продолжилось. Одни отрезали себе куски из лопаточной части, другие – от грудинки, кто-то купил шкуру. Казалось, мясник желал сначала впутать в свое преступление всю деревню и только после этого взяться за нож. Три оки13
мякоти осталось непроданными, и убой животного был перенесен на следующую субботу.