Больше он уж никогда не кричал. Работал усердно, кропотливо, тщательно, обретая в самой этой кропотливости и тщательности грустное и надежное спокойствие. Жизнь коротка, а искусство вечно – этого ему было достаточно. Смирение не было паче гордости – он признавал свою бескрылость, свою посредственность, свою третьестепенность. Каждому – свое. Он перечитал пропасть исторических сочинений, непраздно бывал в музеях, искал костюмы, гравюры, эстампы, ездил в Сен-Сир, где некогда морганатическая супруга короля Солнца учредила знаменитый «институт дам святого Людовика», не хотел ошибиться ни на йоту, понимая, что высшая правда не в правдоподобии, не в камзолах и пряжках, но в самой безошибочности и в самом правдоподобии находил отраду и смысл. Эскизы Горского утвердил президент. Константин Николаевич запросил три тысячи. Великий князь, поморщившись, велел отпустить. Быть может, потому, что «Кузница», купленная у Горского, пришлась по вкусу императору и украшала его гатчинский кабинет. И Горский приступил к исполнению заказа: две картины маслом – Петр Великий у Тюльерийского дворца рядом с Людовиком Четырнадцатым и Петр Великий во дворце маркизы Ментенон, пережившей своего морганатического мужа, короля Солнца, той самой маркизы, что руководила сен-сирским институтом.
Все это не очень-то нравилось Зинаиде Степановне. Вернее, совсем не нравилось. Она хранила верность заветам минувших десятилетий, признавая живопись обличительную, исполненную гражданской скорби. У нее был свой круг давних друзей, и в этом своем кругу она, кажется, избегала говорить о том, что пишет ее нынешний муж, а к своему старому другу, любившему ее отцовской любовью, к Лаврову, на улице Сен-Жак она ни разу не позвала Константина Николаевича. Он все замечал, не спорил, не горячился, а делал то, что делал: писал Людовика и Петра, Петра и маркизу Ментенон, писал не увлеченно, но увлекаясь, однако понимал, что высшее и вместе кряжевое не здесь, не тут.
Веселый запах белил и стружек властно вторгался в профессорскую квартиру на Мясницкой – училище живописи, ваяния и зодчества ремонтировали. Зинаиде Степановне казалось, что она век тому оставила Соломенную сторожку и давным-давно обитает в своих навязчивых впечатлениях.
Но вот звонил ближний звон, медленный и тягучий, будто огромный желток растекался в белесом сумраке, и под этот вечерний благовест Флора и Лавра она робко, печально и радостно ощутила какую-то завершенность, только ощутила, не сознавая, смысла ее.
Она сидела у окна, закинув ногу на ногу, сцепив руки в замок на колене и покачивая ногой, и от этого мерного движения большая стеклянная стрекоза, приколотая к широкому поясу юбки, то вспыхивала, то угасала в отблеске закатного солнечного луча.
То, что открылось ей, было посвященностью: однажды и навсегда ты включена в круг жизни Германа. Эта посвященность не зависит от желания или нежелания Германа. И не зависит от того, что в круг ее, Зининой, жизни включен Горский.
Когда Германа навечно поглотил Шлиссельбург, было отчаяние, одиночество и была благодарность Горскому, тихому, деликатному Косте, от которого она не прятала свою скорбь. Но ни тогда, в Париже, ни потом, в России, вот до этого вечернего часа в пустынной и душной Москве, не открывалась ей посвященность ее: однажды и навсегда…
Она сидела у окна, стеклянная стрекоза вспыхивала осколком заката, на душе воцарялось необыкновенное спокойствие… Пошабашив, уходили со двора рабочие. Зинаида Степановна подумала о Бруно – прежним ли будет после свидания с дядюшкой, не переменится ли, ведь там, в Вильне, могут наговорить бог весть что… Но сейчас тревога не была пронзительной, а звучала, как под сурдинку, в ее печальном и светлом спокойствии.
Тамбовская улица, недальняя от вокзала, не могла похвастать старинными строениями, почтенный возраст которых, будь они даже и безобразны, сообщает улицам необщее выраженье. Нет, Тамбовская была обыкновенной губернской улицей с деревянными домами, в садах с жасмином и сиренью.
На Тамбовской в несобственном доме жил Всеволод Александрович Лопатин, тысяча восемьсот сорок восьмого года рождения, православного вероисповедания, беспоместный дворянин, семейный (жена и дочь), служащий бухгалтером на железной дороге. Младший брат Германа Александровича Лопатина, бывший студент Московского университета, из храма наук изгнанный по причине неблагонадежности, в тюрьмах сидевший, особым присутствием правительствующего Сената судимый по процессу 193-х народников-пропагаторов, из судебного зала удаленный за упорный отказ отвечать на вопросы господ сенаторов, отбывавший ссылки и пребывавший то под явным, то под тайным надзором полиции.