— А хорошо тогда было, правда? — с грустью говорила Маня. — Я почему-то всегда вспоминаю школу как что-то светлое, хорошее.
— Ты, по-моему, и сейчас неплохо живешь.
Она согласилась:
— Живу хорошо. Немцы ко мне относятся благосклонно. А на душе, Костя, все равно какое-то беспокойство. Все чего-то ждешь. Как-то все непрочно устроено в жизни.
— Почему непрочно? — играл Гордиенко. — Немцы же пришли навсегда. Так ведь они говорят?
— Они-то говорят. Большевики тоже говорили, что на удар врага ответят тройным ударом и что врага будут бить на его же территории. Мы ведь так учили в школе? А что вышло?
— Значит, ты не веришь в немцев?
— Я, Костя, никому уже не верю — ни немцам, ни тем более большевикам. Я хочу жить тихо-тихо. Иметь семью, домик и ничего не видеть больше, не ходить ни на какую работу. И вообще уйти от всего. Жить так же беззаботно и счастливо, как это было в школьные годы.
Через день, при новой встрече она говорила еще более доверительно.
— Одна я, Костя, во всем городе. Ни подружки нет, ни товарища. Куда-то все исчезли, попрятались, что ли, по своим норам. Не с кем поговорить. Порой даже страшно становится — неужели всю жизнь так!
А еще через несколько дней удивленный Гордиенко рассказывал своему наставнику:
— Она, оказывается, меня любит! Ты понимаешь, вчера сказала. Говорит, в школе еще нравился я ей… Вот это врюхался! Что же делать-то теперь?
— Я, тезка, по бабьей части не мастак, — развел руками Костя Кочетов. — Вот дружок у меня дома был Серега Новокшонов, тот бы тебя проконсультировал в мельчайших подробностях. А я одно могу только сказать: она для нас — клад, и отступаться тебе от нее никак нельзя. Работник паспортного стола вот так нам нужен, — чиркнул он себя по горлу. — А там… остальное делай, что хочешь. Смотри сам.
Маленький, щуплый Гордиенко сидел посреди водокачки ссутулившись и поэтому казался еще меньше, почти подростком. На лице у него было полное уныние.
— Я же говорил тебе, что она дура непролазная, — не поднимая головы, произнес он. — И чего она во мне нашла хорошего? Ни одна еще девчонка не влюблялась, а ей надо же было втрескаться…
— Ты вот что, тезка, давай затевай разговор о Гале. Надо устраивать ее.
— Хоть скажи мне, что это за Галя, которую назначили мне в сестры. А то — Галя, Галя. А какая она — большая или маленькая ростом, старая или молодая, блондинка или брюнетка?
— Я сам ее в глаза не видел. Ну, скажешь своей Мане, что, мол, двоюродная сестра. Отца ее, мол, забрали в тридцать седьмом, мать погибла от бомбежки в Руде. Она осталась беспризорной. Ты у нее, мол, единственный родственник. Больше, мол, некому позаботиться.
— Где она работала до войны?
— Кажется, училась в фельдшерской школе.
— Так она — фельдшер?
— Нет. Вроде бы не кончила школу-то. Ну, об этом, о ее образовании можешь не распространяться. Если уж спросит — тогда скажешь. Но имей в виду: надо сделать все, чтобы Галя устроилась в полиции. Понял?
— Ладно…
7
Госпиталь назывался полевым походным — ППГ, хотя, был не на колесах и размещался не в поле. Легкораненые жили в пустых классах старой школы, вместо кроватей на полу навалена солома, вместо простыней брошены шинели, а там, где должны быть подушки, лежали вещ-мешки. Здесь только спали. Весь же день обитатели госпиталя проводили в ограде или бродили по улицам поселка. И только в так называемой комсоставской палате, под вторую была отведена бывшая учительская, стояло несколько топчанов, покрытых серыми суконными одеялами.
Здесь вторую неделю находился «на излечении», раненный в левое плечо, лейтенант Юрий Колыгин. Кость у него не была задета, пуля прошла ниже плечевого сустава навылет. Все лечение заключалось в регулярных перевязках, в остальном же рана была полностью предоставлена молодому организму.
За девять месяцев службы в армии Юрий впервые жил по-домашнему, свободно. Впервые он мог, не испрашивая ни у кого разрешения, пойти куда хотел, мог заниматься, чем его душе было угодно. Чаще всего он уходил к Волге, садился на песчаный берег и думал об Але.
Он чуть ли ни наизусть знал каждое ее письмо и все-таки время от времени доставал их из полевой сумки и перечитывал снова. Письма были объемистые и подробные. Сначала она писала лишь о танцах, на которые они ходили с Наташей Обуховой в районный Дом культуры, о своих нехитрых девичьих новостях да о письмах с фронта ребят-соклассников. За последнее же время из Барнаула ее письма все больше и больше заполнялись рассуждениями о жизни. Эти письма особенно любил перечитывать Юра.
«…Теперь я, Юра, уже не землекоп, — писала она в одном из последних писем. — Всю нашу бригаду перевели в каменщики. Жаль, что нельзя написать, что мы строим. Но ты должен догадываться сам. Мы работаем для фронта. Теперь я уже устаю совсем мало. Даже обидно.