— Мы за ей, бывало, артелями на месяц снаряжались. Загоним под берег, спутается она в сетях, тут ее на востро кутило — багор такой — и примешь. Здоровущая! Тонна в ей. Сала натопишь, шкуры засолишь. У нас тогда рыбой ли, зверем ли склады полнились. Что ни год в Архангельск обозы тянулись по зимнику. Своим морем да озерами кормились, всяко хватало, хоть кораблей тогда не было у нас железных. Теперь снова мода пошла: под берегом да на озерах не ловят, в океаны нацелились. Колхозных карбасов нонче — раз, два и обчелся. Нынче и белуху не промыслят. А ведь сколь развелось ее, сети на селедку рвет, иной раз под саму деревню заходит. Мы, сказать тебе, народ береговой, хоть не с поля жнем, а с моря. Бывало, всей деревней отправлялись на путину. Весело да наживно, дружно робили, а возвернешься с путины — всей деревней праздник. Попаришься в баньке, выйдешь вечор на улицу — парни с гармошками гулеванить идут. На посиделки соберутся молоды — поют, пляшут. Каки песни были! Теперь разве что старики да старухи помнят. Гуляли — да не блажили; хоть трезвы, да веселы. Сейчас-то и гулянок таких у нас не увидишь, разучился плясать народ. Заведут молоды пленку с музыкой и ходят табунком по деревне. Она, окаянная, орет, даром что на батарейках. А они идут блажат. Сами не запоют. Душа-то, душа молчит, нет выхода ей! Мне и не льстит глядеть на таки гулянки…
— Д-да, — прерывисто вздохнул дядя Епифан и покачал головой. — Я вот другой раз заверну вечор мимоходом в клуб, парни гоняют шары на бильярде, стукают без толку палками, а други на лавках сидят, дожидаются, когда кино показывать станут. Молоды ведь, да скушны, слова лишнего с губ не сронят. Не знаешь, что каждый про себя и мыслит. Побогаче многи стали жить, дак и замыкаются в себе, редко хаживают в гости друг к дружке. Нужда сродняет, а в достатке каждый сам по себе норовит: катерки завели моторны, сетки, кто половчей, на семужку. Да промыслят украдкой. Ночью приволокут мешок с рыбой, чтоб сусед не видел, и в погреб, в тайник…
— А все же, что ни говорите, отец, лучше стали люди жить, — заметил Куковеров.
— Лучше-то, оно, может и лучше для некоторых, а только не хлебом единым, как говорится, жив человек, а согласием и душевностью. У нас ведь почему сенокос и по сей день праздник? Миром робить едут, артелью. Тут всяк про свою личну выгоду забывает. Мы ведь, окромя как на сенокосе, артелями теперь не робим. Девятьсот жителей в селе, а рыбаков всего тридцать душ на прибрежном лове. Нонче только на сенокосе и услышишь, как поют.
— Э, да что об этом сожалеть, что вздыхать о том, что не пляшут, не поют, — встрял Куковеров. — Теперь зато новая культура проникает в село, меняется сознание людей. Меньше карбасов деревянных, зато сейнеры у колхоза, доход больше.
— Мы доходов, конечно, не считали, в бухгалтерски книги не заглядывали, — сказал, разглаживая усы, дядя Епифан. — А только и на сейнерах нашенских мужиков не больно-то видать… Кому охота надолго от своего дома, от хозяйства отрываться? Рейсы ведь по семь-восемь месяцев. А сенца для коровенки кто за тебя накосит, дровишек на зиму припасет? Рыбу ту заморску глазом не видим, зубом неймем. У кого рожа есть — тот и расстарается добыть себе на уху да на зажарку.
— Без закуски, конечно, жить несладко, — мутно усмехнулся Куковеров. Он полез в карман, достал сигареты, чиркнул спичкой.
— А ты, родной, не кури. Тихвинская не любит, — заметила ему с мягкой укоризной в голосе старуха и указала на большую икону. Она не принимала участия в застолье, лежала на печи, но с интересом прислушивалась к разговору.
— Виноват, виноват, — спохватился Куковеров и затушил спичку. — А что же вы, матушка, обособились, не присядете к столу, не пригубите малость с нами? Здоровьице позволяет?
— Ты, родной, не спрашивай здоровье, смотри лицо, — полушутливо обронила она и вяло махнула рукой: — Крепкого я не пью, голова слаба стала, давление крови шибко играет. Остарела.
— Давление, матушка, верхнее или нижнее? — поинтересовался Куковеров. — Если нижнее, то настой из ромашки отлично помогает.
— А кто его разберет — верхнее аль нижнее. Шумит в голове, и все тут. На краю могилы стою, из последних сил тянуся. Когда нам по медпунктам-то мотаться, фершалам голову морочить. Ежели смолоду здоровье не уберегла, что сейчас толку об нем печься. Всю жизнь по путинам хлопалась, спину в гребах рвала…
— Тоже на промысел хаживали? — спросил Куковеров.
— Дак всяко было. Чего не приведется, у моря живучи. И на промысле, и кушником робила.
— Кушником — это как понимать?
— Дак прежде по берегу станции были, где обозники останавливались, лошадям лямки сменяли — полупряжье значит. Кто по зимнику едет, тот и завернет, отогреется да подсохнет в избе у кушника. Мужики-то все на промысле, вот женки кушниками и робили.
— И не страшно было оставаться с проезжими, чужими людьми?
— Да как чужи? У нас тут чужих нету. По берегу все знакомцы, никто не забидит. А против шального зверья карабин есть.