Воздух Онфлера действовал на Бодлера благотворно, однако в корне его настроя не изменил. «Я в черной меланхолии, друг мой, при мне нет опия, и нет денег, чтобы заплатить аптекарю в Париже»{254}
(из письма, адресованного Пуле-Маласси). Но в Онфлере он мог, по крайней мере, передохнуть, отвлечься беседами с нанятыми садовниками. У него тут же наметился сюжет короткого, обрывочного рассказа, в которых Бодлер мог бы стать большим мастером, удели он этому хоть немного внимания. Письмо Асселино. «Местная хроника: я узнал от рабочих в саду, что однажды, уже давно, кто-то застал жену мэра за соитием в исповедальне. Я спросил, почему церковь Святой Екатерины закрыта в часы, когда нет службы, и мне в ответ поведали эту историю. Видимо, кюре с тех пор обезопасил церковь от святотатства. Кошмарная особа, недавно она мне заявила, что знакома с художником, чья роспись красуется на фронтоне Пантеона, однако задница у нее (особы), что и говорить, бесподобная. Не является ли эта провинциальная история совокупления в святом месте квинтэссенцией всех приснопамятных французских скабрезностей?»{255} Помимо прочего, кюре церкви Святой Екатерины был духовником Каролины. Бодлер одно время отзывался о нем как о «неплохом человеке… почти достойном упоминания и даже эрудированном»{256}. Но впоследствии обозвал «проклятым кюре»{257}. Похоже, священнослужитель вознамерился сжечь «ценный экземпляр»{258} «Цветов зла», подаренный сыном матери. Более того, возможно, он осуществил это намерение. («Что до сожжения книг — никто этого больше не делает, кроме безумцев, которым нравится смотреть, как горит бумага»{259}). Все повторялось даже в том уголке Кальвадоса, где Бодлер поклялся служить одной лишь «Музе моря»{260}. А «игрушечный дом» в Онфлере можно считать скромной параллелью резиденции изгнанника Гюго на острове Гернси. Фактически оба они глядели на море — вернее, на океан. Конечно же, Гюго был много солиднее. Его утесы были крепки и успешно бросали вызов морским валам. Тогда как сад Каролины таял с каждым днем.Есть еще одна тревожащая параллель. Именно в то время, когда Бодлер жил в Брюсселе, исходя желчью и горечью, Гюго тоже решил туда переехать. Два поэта вдруг покинули океан — чем не тема для диссертации? Ядовитый хроникер Бодлер не преминул отметить это событие: «Кстати, последний [Виктор Гюго] намерен перебраться в Брюссель. Он купил дом в квартале Короля Леопольда. Не иначе, поссорился с Океаном: либо ему надоел Океан, либо сам Океан устал от него. Надо ж было ставить дом на краю утеса! Что до меня, одинокого, брошенного всеми, я продам домик моей матери разве что в самом конце жизни. А пока мне гордости у Виктора Гюго не занимать, и таким глупцом [bête], как он, я ни за что не стану. Жить хорошо всюду (были бы силы, книги и гравюры), даже близ Океана»{261}
.Нет никаких свидетельств того, что Бодлер стремился завести семью (нет даже вздоха, как у Флобера: «Ils sont dans le vrai»[64]
). В лучшем случае он жаждал мирной домашней жизни, упорядоченной и однообразной, в отличие от своей безумной повседневности. Слишком короткие наезды к матери в Онфлер были единственным подобием движения в этом направлении; там он вел себя как престарелый супруг, чье спокойствие нарушали временами лишь судебные исполнители, время от времени стучавшие в дверь «игрушечного дома». После того как ему исполнилось сорок, Бодлер не упускал случая назвать себя стариком{262}. Появилась первая седина, которую он вздумал подчеркнуть пудрой, чтобы сравняться годами с Каролиной{263}. Пожалуй, так они могли сойти за пару, удалившуюся на покой в провинцию. Однако он потом повинился перед ней в этих «старческих глупостях»{264}.В некоторых стихотворениях, дополнивших «Цветы зла» во втором издании 1861 года, какой бы ни была тема — от «Плаванья» и «Лебедя» до «Семи стариков» и «Старушек», — чувствуется перепад давления. Показания барометра взмывают до последнего деления, что предшествует нестерпимому. Путь один: на несколько шагов дальше в сторону «жестокости»{265}
. Бодлер отмечал это с невозмутимой иронией: «Я подражаю Николету, чем дальше, тем свирепей»{266}. Николет был комиком и для привлечения публики всегда доводил свои остроты до крайности. В ходу была поговорка: «Все колет и колет, как Николет». Постоянный надрыв — был ли у него предел? Бодлер не преминул уточнить и это, написав своему издателю Пуле-Маласси: «Новые „Цветы зла“ окончены. Они крушат все, словно взрыв газа в мастерской стекольщика»{267}.