В сущности, нельзя даже сказать когда. Мы с самого начала не были настоящими мужем и женой. Мы ошиблись, посчитав подобие дружбы достаточным для совместной жизни. Ошиблись тогда в Канне, почувствовав себя школьниками на каникулах.
Я не сержусь на нее за это; не думаю, чтобы и она сердилась на меня. Возможно, мы остались бы вместе, даже если бы не родился ты. Впрочем, в этом я не уверен.
Многих ли друзей сохраняем мы на протяжении жизни? Вначале это друзья по лицею, потом по университету, те, с кем вместе начинаешь путь, потом сослуживцы по бюро, по адвокатуре или другому узкому профессиональному кругу, друзья зрелых, друзья преклонных лет.
Какую-то часть пути идешь с кем-то вместе, и на каждом перекрестке теряешь спутников, которые уходят в другую сторону, а ты встречаешь новых.
За двадцать — тридцать лет немногие среди моих знакомых не потеряли старых друзей — конечно, я говорю не о тех приятелях, к кому, случайно встретившись, мы обращаемся на «ты» и кого дружески хлопаем по плечу.
Изменился тот, с кем десять лет назад у нас были одинаковые вкусы, изменился с тех пор и я, так что сегодня между нами нет уже ничего общего.
К тому же с друзьями мы встречаемся, лишь когда нам хочется, в определенном настроении. Никто не любит быть застигнутым в минуту слабости или нерешительности.
Может быть, когда друг — существо иного пола, дело обстоит иначе? Я всегда верил, что это так, верю и теперь, хотя трагедия 1928 года помешала мне убедиться в этом на опыте. Но тогда непременно должна быть любовь, а это значит, что с определенного времени каждый из двоих перестает быть только собой и становится частью некоего нового единства.
Я потом расскажу тебе о моих родителях, они-то, я почти уверен в этом, действительно любили друг друга. Любили до такой степени, что отец после смерти матери не захотел больше жить. Но об этом потом. Сначала закончу разговор о своем поколении, обо мне и твоей матери. Это необходимо — я ведь сам не ожидал, когда начинал писать о нас, что зайду так далеко в своих признаниях, и теперь уже обязан высказать тебе все.
Действительно ли я такой слабый, как считает твоя мама? И почему она так считает? Потому что я ушел в себя? Может быть, она права, но в таком случае я вообще не встречал людей сильных. Ибо ее неуемная активность ведь тоже способ убежать от действительности.
Моя мать ушла от действительности в забвение, в однообразное, сонное небытие, которое длилось сорок лет, отец нашел себе убежище в безропотном выполнении долга — того, что он считал долгом.
Я ухожу от нее в свой «кавардак» — я имею в виду не только свой кабинет, где я запираюсь по вечерам.
А твоя мама находит себе убежище в нескончаемом действовании — я говорю «нескончаемом», потому что у нее нет цели, или, точнее, едва достигнув цели, она тут же ставит себе новую.
Наши друзья, очевидно, считают ее честолюбивой, и в известном смысле они правы. Теперь ей уже не приходится перевозить нелегальные бумаги, прятать английских летчиков или людей из Сопротивления; литературных талантов, которые вдруг обнаружила у себя моя сестрица, у нее тоже нет, и честолюбие ее выражается в ином. Первым его проявлением была квартира на улице Мак-Магон, обставленная по собственному вкусу, вторым — приемы для людей определенного круга, ибо она не забыла барака в Ницце, где прошло ее детство, не забыла низкого происхождения своих родителей.
Она продолжает свой путь наверх и очень огорчится, если и ты в свою очередь не поднимешься несколькими ступеньками выше…
Норковое манто — не более чем символ такого восхождения, как прежде бобровая шубка, собственная машина, первый бриллиант.
Кто знает, если бы мы тогда действительно любили друг друга, а не женились ради какой-то игры, только потому что случайно оба оказались свободными, — может, ей было бы достаточно быть моей женой и твоей матерью.
В своей активности она ищет то, что не находит в нас. Ни ты, ни я не можем на нее за это сердиться. Прости меня, сын. Я должен был сказать тебе это. Надеюсь, я не сделал тебе очень больно?
Сегодня вечером, прежде чем писать дальше, я перечел последние страницы и едва все не разорвал — так мне стало неловко, настолько я почувствовал себя виноватым. Но потом я немного утешился, убедив себя (отчасти это правда), что пишу не столько для тебя, сколько для себя, и что, закончив свой рассказ, брошу его в огонь.
Сделаю ли я это? Посмотрим, будущее покажет.
Твоя мама, в то время как я пишу эти строки, сидит в театре, в ложе одного посланника, сын которого, двадцатипятилетний блестящий юноша, охотно служит ей чичисбеем. Я не ревную, но, раз я об этом пишу, мне это небезразлично.