— Я знаю все. Генерал Диего Бермудес — твой отец.
— О, горе мне, это сущая правда, — в отчаянии простонала она. — Когда он вернулся из эмиграции, мне было двенадцать лет; я его почти не помнила.
— И теперь тоже больше не вспоминай.
Нинья Чоле в порыве благодарности и любви прильнула головой к моему плечу:
— Ты такой великодушный!
Губы мои дрожали, коснувшись ее уха, похожего на маленькую раковинку, нежную и отливающую перламутром.
— Нинья, вернемся в Веракрус.
— Нет.
— Ты боишься, что я тебя покину? Ты не понимаешь, что теперь я на всю жизнь твой раб?
— На всю жизнь! Она будет такой короткой у нас обоих.
— Почему?
— Потому что он убьет нас. Он поклялся!
— Все сложится так, что он не сможет исполнить своей клятвы!
— Исполнит.
Задыхаясь от рыданий, она повисла у меня на шее. Она не сводила с меня глаз, полных слез, словно пытаясь что-то прочесть в моих. Сделав вид, что я ослеплен этим взглядом, я зажмурил глаза. Она вздохнула:
— Ты хочешь увезти меня с собой, не зная истории моей жизни.
— Я ее уже знаю.
— Не всю.
— Ты доскажешь мне остальное, когда мы разлюбим друг друга, если такой день когда-нибудь настанет.
— Ты должен узнать все, сейчас, даже если после этого будешь меня презирать… Ты единственный, кого я любила, клянусь тебе, ты единственный на свете… А ведь один раз, для того чтобы убежать от отца, я взяла себе любовника. Отец убил его.
Она умолкла и зарыдала. Дрожа от страсти, я целовал ее в глаза, в губы. В эти кроваво-красные губы, в эти темные глаза, прекрасные как ее жизнь.
В монастыре зазвонили к мессе. Нинья Чоле решила помолиться, перед тем как пускаться в путь. Это была длинная заупокойная месса. Служил ее брат Лопе Кастельяр, и, чтобы искупить мои грехи, я взялся ему прислуживать. Монахини хором пели покаянные псалмы, и их величественные фигуры во влачившихся по полу длинных белых одеждах проплывали вокруг аналоя, на котором лежал требник. На раскрытой странице бросались в глаза красные заглавные буквы.
В глубине церкви, на черном сукне, окруженный свечами, стоял гроб усопшей монахини. Руки ее были скрещены на груди; посиневшие пальцы сжимали четки. Подбородок был подвязан белым платком, чтобы закрыть рот, который ввалился, как будто в нем не было зубов. Синеватые веки были полуоткрыты. Тока{37} на голове усиливала линию висков. Покойница была завернута в рясу, из-под подола которой выступали обнаженные ноги, желтые как воск.
Когда, закончив ответные возгласы, брат Лопе Кастельяр обернулся, чтобы благословить молящихся, несколько человек сопровождавших нас наемников, которые стояли у входа, вдруг ринулись вперед; как коршуны, налетели они на стоявшего на коленях молодого человека и стали его избивать. Тот отчаянно защищался; пригнувшись и рыча от боли под градом ударов, он боролся до тех пор, пока окончательно пе обессилел и не упал на ступеньки амвона. Монахини с криком убежали. Брат Лопе Кастельяр, прижав чашу к груди, вышел вперед:
— Что вы делаете, нечестивцы?
Человек, лежавший на полу, едва дыша, вскричал:
— Брат Лопе! Друзей не предают!
— Не говори так, Гусман!
Как раненый кабан, который отбивается от собак, молодой человек вдруг вскочил на ноги, высвободил руки, отбросил навалившихся на него противников и кинулся в противоположный конец церкви. Добежав до дверей и увидав, что они заперты, он бесстрашно вернулся назад, сорвал цепь, при помощи которой звонили в колокола, и, кружа ею вокруг себя, стал обороняться. Восхищенный его мужеством, я вытащил пистолет и стал рядом с ним:
— Стойте!
Наемники на мгновение остановились в нерешительности. В это время остававшийся в алтаре брат Лопе широко распахнул двери сакристии. Юноша, продолжая размахивать изо всей силы цепью, в ту же минуту перескочил через гроб, опрокинул стоявшие возле него подсвечники и вбежал в сакристию. Преследователи его кинулись за ним, но дверь захлопнулась, и тогда они повернули в мою сторону, угрожающе размахивая руками. Прислонившись к решетке хоров, я дал им подойти ближе и выстрелил из обоих пистолетов. Толпа мгновенно поредела. Двое упало. Нинья Чоле поднялась, красивая и похожая на героиню трагедии:
— Прочь! Прочь отсюда!
Наемники не слушали ее слов; с яростными воплями они кинулись вперед, направив на меня пистолеты. Целый град пуль вонзился в решетку хоров. Каким-то чудом оставшись в живых, я схватился за свой мачете:
— Назад! Назад, негодяи!
Испуганная Нинья Чоле подбежала к ним, крича:
— Если вы сохраните ему жизнь, я заплачу вам сколько хотите!
Возглавлявший разбойников старик повернулся к ней и посмотрел на нее своими горящими яростью глазами. Его козлиная бородка тряслась от гнева:
— Нинья, за голову Хуана Гусмана назначена награда.
— Я это знаю.
— Если мы его доставим живым, нам заплатят сто унций.
— Вы их получите.
Поднялась новая волна криков, яростных и неистовых. Старик поднял руку, призывая всех к молчанию:
— Дайте людям сказать!
И, продолжая трясти бородкой, он повернулся к нам:
— А что же, по-вашему, за тех, кого вы как собак пристрелили, ничего не надо платить?
— Ладно! Сколько ты хочешь? — спросила Нинья Чоле в тревоге.