В. Все сказанное о различиях между схожими по форме понятиями, проникшими в наш интеллектуальный лексикон, можно отнести и к термину «риторика». Я попытался показать, что риторическое искусство Аристотеля сильно отличалось от того, что мы сегодня понимаем под понятием «риторика». Следующая глава книги будет посвящена исследованию этого решающего исторического перелома и его последствиям. Однако уже сейчас будет полезно сделать одно замечание общего характера о сегодняшней дискуссии вокруг связей между риторикой и историей.
Я вновь оттолкнусь от работы Арнальдо Момильяно, ученого, которому я очень многим обязан. В своей статье «Риторика истории и история риторики» (1981) он энергично отреагировал на стремление Хейдена Уайта, Питера Мунца и других специалистов считать «историков (как и всех других повествователей) риторами, которых можно охарактеризовать в соответствии с присущими им типами дискурса». «Я опасаюсь последствий от применения его метода к историографии, – писал Момильяно, – поскольку он [Уайт] отказался от поиска истины как фундаментальной задачи историка»[168]
. События, произошедшие затем на интеллектуальной сцене, показали, что опасения Момильяно были не напрасны. Как и он, я считаю, что поиск истины все еще является важнейшей целью для всякого, кто занимается исследованиями, в том числе и для историков. Впрочем, вывод Момильяно более убедителен, нежели его аргументация. С иронией рассказав о «чарующем эффекте, который новое обращение к риторике оказывает на тех, кто занимается историей историографии», он отметил, что с исторической точки зрения «сознательное вмешательство риторов в дела историографии, вероятно, началось не ранее Исократа в IV веке до н. э.»[169]. Ни здесь, ни где бы то ни было еще Момильяно не упомянул о «Риторике» Аристотеля. В другом месте статьи он, по всей видимости, прояснял причины своего отказа от соответствующей отсылки:Любой вопрос, который любой историк задает в отношении того, что некогда произошло, подразумевает возможность, что нечто (как он считает) произошедшее на самом деле не имело места: следовательно, историк не только обязан наделить событие смыслом, но должен удостовериться, что нечто действительно было событием. В отличие от Мунца, я не испытываю отвращения от приходящего на ум сравнения с повседневной работой полицейского (или судьи). Им обоим необходимо наделить смыслом некие события после того, как они убедились, что последние на самом деле произошли. Однако их деятельность ограничена немногими категориями событий в определенных хронологических границах и редко представляет интерес для тех, кого расследование не касается. Напротив, труд историков общество оплачивает для того, чтобы они изучали общезначимые события, подлинность и смысл которых нельзя установить, не обладая специальными познаниями. Мы не ждем от полицейских интерпретации и еще менее публикации средневековых булл. Сегодняшние судьи также редко имеют с ними дело, а когда это случается, то их с радушием приглашают за стол историков[170]
.