— А ты думаешь, я больше вашего знал? — Он махнул рукой. — Такой же был! Это Устин однажды говорит: «Слушай, ты, поп. У тебя тут что — церковь или агитпункт?» — «Как полагается, говорю, церковь». — «Ты, говорит, нам все дело завалишь. Ты так веди, чтоб комар носу не подточил. Ответственность, говорит, не сознаешь». — «Здравствуйте, говорю, как это не сознаю? Тут одних мин на всю войну заготовлено, а я не сознаю…» И вот. Это он «Георгия со змием» приволок. Ну, а потом старухам команду дали: иконы тащить. Нанесли их во, кучу. Толкового, правда, мало — все почти пришлось свалить в угол. Но кое-что поотобрали. Вот «Спаса», например. Хотели еще портреты Пересвета и Осляби заказать…
Он хитровато глянул вкось на Лизу и уловил ее замешательство.
— Что, не знаешь, поди-ка, кто они такие?
— Ну почему же! — храбро возразила Лиза. — Правда, не совсем точно, но-о… читала что-то. Да вот, пожалуйста! Цусима. Броненосцы такие были.
— Это потом, — уточнил Владимир Петрович. — А на самом деле это были монахи, бойцы. Их Сергий Радонежский отпустил с Дмитрием Донским. Они-то и начинали Куликовскую битву.
На этот раз Лиза промолчала и стала оглядываться, со значением покачивая головой. С новым смыслом, в новом свете виделись теперь ей и всадник над пораженным гадом, и старик со свитком и с благословляющей десницей, и скупо писанный одной краской лик, чей гневный взор как бы пронесся через века, остался таким, каким был в историческое утро, когда на затуманенной равнине сошлись несметные полки и светлоглазые витязи увидели черноту и шевеление орды врагов; прежде чем сшибиться в смертной сече, самые отважные, могучие из витязей покинули ряды и выехали перед полками, по доброй воле обрекая себя на подвиг зачинателей этой святой, невиданно кровопролитной брани, и, пока они одергивали на себе кольчуги и, в ожидании единоборцев от орды, осматривали свое боевое убранство, их благословляли взоры ожидающих соратников и ярые, непримиримые очи с боевого русского стяга…
— Ну, а теперь сюда, — позвал Рогожников, и Лиза узнала портрет дяди Устина, такой же, как дома у себя и у соседки, и еще один портрет — в журнальную страницу — молоденького летчика с открытой, ясной, знаменитой на весь мир улыбкой.
— Вот повесил… — и Рогожников снова отмахнул рукой завесу накопившейся паутины. — Не знаю, может быть, неправильно, не следовало бы… Но знаю.
— Что вы, что вы! — вырвалось у восхищенной Лизы. — По-моему, очень даже!
Изящным и скупым наклоном своей лобастой головы старый учитель выразил признательность и, заложив руки за спину, польщенно усмехнулся.
— Здесь ведь что получилось-то? О гагаринском несчастье мы узнали только вечером. Гляжу — народу валит: никогда столько не было! Идут, и идут, и идут…
— Сюда?
— В том-то и дело! Ну, собрались, поговорили. И хорошо поговорили! Тут же и телеграмму отбили, чтобы горе разделить. Ребятишки же остались, семья.
— А адрес? Знали?
— Что адрес! Просто на Москву послали. Дойдет, поди, — передадут.
— Это вы хорошо придумали. Просто здорово! — волнуясь, похвалила Лиза.
— Придумали… Чего тут придумывать? Горе, оно горе для всех. Этим-то наш народ и знаменит. Если уж беда по-настоящему, звать и тянуть никого не надо: сами все поднимутся.
Лиза кивала, соглашаясь, но ее собственные мысли уходили далеко. В этом примитивном капище глубинной русской деревеньки (а может быть, музее?) старый догадливый подпольщик изобретательно представил как бы пунктирную историю никем не покоренного народа. И как на месте оказалась здесь бессмертная улыбка летчика, раньше всех живущих на земле прорвавшегося в библейскую космическую высь!
— Неужели, — спросила Лиза, — немцы ни в чем вас так и не подозревали? Ведь тут, простите, довольно откровенно все! — И она обеими руками повела по стенам, как бы соединяя в одно целое эти разновременные, однако поразительного, как ей теперь казалось, фамильного сходства портреты.
— Видишь ли… Во-первых, немцы в Глазыри старались показываться как можно реже. А во-вторых… а во-вторых, они, к нашему удовольствию, забыли, что в религии — изрядный кусище истории. И какой еще истории! Ка-кой!
Глаза Рогожникова увлеченно заблестели, им овладела жажда откровения, учительская страсть. Он и по амбару прошелся, как по классу.