О Кузмине можно сказать так: один из экстравагантнейших русских модернистов — поэт, прозаик, драматург, переводчик и композитор. Блестящий стилист и тонкий стилизатор, строгий критик и беспечный шутник, замкнутый и загадочный человек, разноречивый и, в сущности, совершенно цельный.
Можно просто перефразировать Вячеслава Иванова: «Кузмин — о, чародей!»
Обратившись к «Петербургским зимам» Георгия Иванова, читаем следующее: «Шёлковые жилеты и ямщицкие поддёвки, старообрядчество и еврейская кровь, Италия и Волга — всё это кусочки пёстрой мозаики, составляющей биографию Михаила Кузмина. Жизнь Кузмина сложилась странно. Литературой он стал заниматься годам к тридцати. До этого занимался музыкой, но недолго. Почему? Раньше была жизнь, начавшаяся очень рано, страстная, напряжённая, беспокойная. Бегство из дому в шестнадцать лет, скитание по России, ночи на коленях перед иконами, потом атеизм и близость к самоубийству. И снова религия, монастыри, мечты о монашестве. Поиски, разочарования, увлечения без счёту. Потом — книги, книги, книги, итальянские, французские, греческие. Наконец первый проблеск душевного спокойствия — в захолустном итальянском монастыре, в беседах с простодушным каноником. И первые мысли об искусстве — музыке…»
Что в этих словах правда и что вымысел? Где подлинность, а где легенда? Эти вопросы, кстати, можно обратить почти ко всем деятелям и творцам Серебряного века. Разобраться сложно и остаётся утешаться высказыванием Марины Цветаевой: «О каждом поэте идут легенды, и слагают их всё те же зависть и злостность».
Все современники отмечали двуликость Кузмина — эстет, поклонник формы в искусстве и в то же время творец нравоучительной литературы, жеманный маркиз в жизни и творчестве и одновременно подлинный старообрядец, любитель деревенской, русской простоты. Но всё же больше — «русский дэнди», «Санкт-Петербургский Оскар Уайльд», «принц эстетов»…
Максимилиан Волошин в книге «Лики творчества» писал: «Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: «Скажите откровенно, сколько вам лет?», но не решаешься, боясь получить в ответ: «Две тысячи лет…», в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не есть ли он одна из египетских мумий, которой каким-то колдовством возвращена жизнь и память… Несомненно, что он умер в Александрии молодым и красивым юношей и был весьма искусно забальзамирован… Мне хотелось бы восстановить подробности биографии Кузмина там, в Александрии, когда он жил своей настоящей жизнью, в этой радостной Греции времён упадка, так напоминающей Италию восемнадцатого века… Но почему же он возник теперь, здесь, между нами в трагической России, с лучом эллинской радости в своих звонких песнях и ласково смотрит на нас своими жуткими огромными глазами, усталыми от тысячелетий?»
Кузмин — необычное явление в русской поэзии, пожалуй, единственный не трагический поэт во всём XX веке. Он исповедовал почти не свойственный русскому национальному духу гедонизм, наслаждение жизнью, каждой её минутой, наслаждение красотой мира, природы, человеческого тела. Кузмин смотрел на красоту и истину как на составную часть мира, а не на что-то ему противопоставленное.
Разбирая раннее творчество Кузмина, Валерий Брюсов отмечал: «Изящество — вот пафос поэзии М. Кузмина… везде и всегда он хочет быть милым, красивым и немного жеманным. Всё, даже трагическое, приобретает в его стихах поразительную лёгкость, и его поэзия похожа на блестящую бабочку, в солнечный день порхающую в пышном цветнике».
«Дар стиха, певучего и лёгкого» отмечали почти все современники Кузмина.