Однажды в кинотеатре, глядя на экран, я от волнения пинал ногой спинку переднего кресла, и потревоженный зритель, обернувшись, погрозил мне пальцем. Отец, злой из-за того, что Лида не разрешила ему перед сеансом выпить дорогого «бархатного» пива, предупредил: еще один такой пинок, и мне будет плохо. Я твердо пообещал, но потом забылся и, когда пираты пошли на абордаж, снова лягнул спинку, да так, что нервный мужик впереди взвился, а Тимофеич без слов выволок меня за ухо в фойе и толкнул в угол, под лестницей, возле туалета, а сам все-таки взял «бархатного» пива. Я стоял лицом к стене и рыдал, слушая, как за стеной продолжается неведомое и невидимое кино, доносятся бухающие звуки и невнятные голоса, но чем кончится дело, теперь уже не узнать. К счастью, угол оказался затянут паутиной, в которой запуталась муха, такая здоровенная, что паучок никак не мог с ней справиться. Наблюдая за их борьбой, я успокоился, а фильм досмотрел до конца года через два по телевизору.
В простодушном детстве я представлял себе смерть именно так: ты как бы уходишь из зала, и кино продолжается без тебя. Ты же в зависимости от того, как вел себя при жизни, или лопаешь в фойе до одурения пломбир из железных вазочек, запивая «Дюшесом», или стоишь в углу, затянутом паутиной. Но однажды мне стало понятно: нет, ты не уходишь из зала, а просто исчезаешь, перестаешь быть, прекращаешься… А это же совсем-совсем другое! Я пытался успокоить себя тем, что такая же участь ожидает всех остальных, даже космонавтов и олимпийских чемпионов. Не помогало. Чужая смерть — перегоревшая лампочка. Твоя смерть — погасшее солнце. Иногда, проснувшись ночью, я вдруг настолько отчетливо ощущал свое будущее отсутствие в мире, что содрогался и рыдал, будя родителей, а им рано вставать на работу. На вопрос, в чем дело, приходилось врать про заболевший зуб. А как ответить: плачу оттого, что когда-нибудь умру? Засмеют! Меня тащили к зубному врачу, этот живодер всегда найдет у тебя кариес и включит жуткую бормашину. С тех пор ледяной ужас будущего исчезновения иногда накатывает на меня, перехватывая дыхание и наполняя тело дрожащей холодной пустотой. Я даже почти привык. Но только не сейчас, когда на моей спине можно жарить яичницу! Лучше об этом вообще не думать…
— Машико, у тебя хмели-сунели есть? — крикнула Нинон.
— Вроде было чуть-чуть… — не сразу отозвалась запасливая вдова.
Я стал думать про Зою, вспомнил, как она выходила из моря, и мне полегчало. В прошлом году, одиноко бродя вдоль берега от Голого пляжа до Сосновой рощи, я зачем-то выискивал на пляже девочек, хоть чем-то похожих на Шуру и Ирму, а найдя, мучительно сравнивал их между собой. Зачем? Не знаю… Сравнивал и никак не мог определить, какая из них лучше, хотя разумом склонялся все-таки к Казаковой, ведь ее я знал с первого класса, а Комолову всего-то одну смену. Но зато как она смотрела на меня во время прощального костра! Впрочем, зря, зря я мучился выбором, судьба-индейка решила все за меня сама! Первого сентября, увидав пустое место за партой, где обычно сидела Шура, я почуял, как заныло сердце-вещун, а после урока подошел к Ирине Анатольевне, якобы уточнить домашнее задание, и поинтересовался, словно невзначай:
— А Казакова опять болеет, да?
— Нет, Юра, она переехала, квартиру им дали, будет учиться в другой школе… — ответила классная и посмотрела на меня с таким состраданием, будто понимала мои переживания.
Неделю я ходил как в воду опущенный (хотя на самом деле по дну можно передвигаться только в тяжелом скафандре со свинцовыми подошвами), а потом заметил, что в классе появилась новая девочка — Надя Кандалина, приехавшая из Кустаная с матерью, которая готовилась к защите диссертации в пединституте, откуда к нам каждый год присылали практиканток, робких, как новые рыбки, выпущенные в чужой аквариум. Ничего, освоятся и будут потом кричать на детей так, что стекла в рамах треснут.
Кандалины поселились в аспирантском общежитии, на углу Центросоюзного и Переведеновского переулков. Нельзя сказать, что я сильно заинтересовался новой одноклассницей, но в сердце у меня после переезда Шуры появилась какая-то сосущая пустота, и ее следовало поскорее кем-нибудь заполнить. Тут я, видимо, пошел в Тимофеича: если в его «манерке» остается заводского спирта меньше половины, он начинает тревожиться, нервничать и не успокаивается, пока снова не заполнит фляжку «под пробку». Тогда он с удовлетворением произносит одни и те же слова: «Вот теперь порядок в танковых войсках!»
Как-то вечером Серега Воропаев, Андрюха Калгашников, Колька Виноградов и я, сделав уроки, пошли прогуляться по школьным окрестностям, как говорится, на людей посмотреть и себя показать. Когда мы проходили мимо пятиэтажного кирпичного дома с черной вывеской «Общежитие Московского областного педагогического института имени Н. К. Крупской», Калгаш показал на окно, горящее под самой крышей, и сообщил, хитренько глянув на меня:
— Там твоя Надька живет.
— Почему это моя?
— Ну не моя же.
— Ты-то откуда знаешь?
— Сорока на хвосте принесла.