— Как ты не можешь понять, что это сердечное излияние, что в словах моих нет и не может быть лжи!
Погодин опять отмахнулся:
— Э, горазд же ты выдумывать на себя.
Он заговорил ещё более страстно:
— Вот, вот! Оттого и читаю другим! Иван Васильевич моих сочинений прямо не любит и предубеждён против них откровенно. В моих сочинениях он отыскивает одни только слабые, пустые места, так и пусть! Он бранит искренне, строго и без пощады ко мне. Как светский, как практический человек, он в изящных искусствах толку не смыслит и говорит иногда, разумеется, вздор, однако в другой раз сделает такое важное замечание, которым нельзя не воспользоваться. А от тебя я таких замечаний не знаю. Вот и ношу читать к посторонним. Коли посторонние рассмеются, так уж верно смешно, потому что они с тем уселись послушать меня, чтобы ни за что не смеяться, чтобы не тронуться, не восхититься ничем, потому что для них искусство — дело десятое.
Придвинув кресло поближе, ещё далее отставляя свечу, положив большие крестьянские руки на стол, Погодин полюбопытствовал с хитрым прищуром:
— Смеялся?
Он с недоумением переспросил:
— Кто?
Погодин так и расплылся в широчайшей улыбке:
— Ну, этот-то твой, их превосходительство, генерал-с.
Он спохватился, что сию минуту сорвётся на крик, помолчал, вновь поставил свечу на середину стола, чтобы не видеть любезного друга, и ответил спокойно:
— Нет, не смеялся.
— Так плакал?
— Нет, и не плакал.
— Что так?
— Нужным, верно, не счёл.
— Ты и Филарету приказал прочитать, что не свой?
У него похолодело лицо. От омерзенья и ужаса всё задрожало внутри. Всем известен был любой его шаг. Уже добирались и до мыслей его, и до чувств. Может быть, уже возжелали, чтобы и думать он перестал, как находил нужным, и думал бы так, как полагали приличным они.
Он поспешил улыбнуться одними губами, тотчас ощутив, что улыбка выворачивается слишком кривой, да уже было ему всё одно, лишь бы ответить и развязаться скорей.
Он поднял брови, изобразив изумленье, и громко спросил:
— Какому ещё Филарету?
— Митрополиту, кому же ещё?
— Митрополиту? Зачем?
— Это-то я и хотел бы узнать от тебя.
Он спросил почти лукаво, сделав невинным лицо:
— Что хотел бы узнать?
Погодин вздыбился весь:
— Нет, уж ты не виляй, коли начал. Ты мне всего себя изъясни, каков ты есть человек?
Он сам бы чрезвычайно желал разузнать, каков он есть человек, и, может быть, на днях приведётся наконец повернее узнать, и нечего было ответить на этот вопрос, и выходило, что любезный друг его тоже не знал, хотя дивиться тут было решительно нечему, такой уж был человек, в себя заглянуть не любил, не умел, где уж другого ему рассмотреть.
Он размеренно, негромко заговорил, но лишь затем, чтобы любезный друг, остановясь хоть на миг, заглянул поглубже в себя.
— Когда я в силах стану глядеть на тебя как на совершенно чужого, постороннего мне человека, у которого не было со мной никаких сношений и связей, и когда таким же образом взгляну на себя самого как на совершенно постороннего мне человека, тогда на все твои запросы дам тебе моё изъясненье, а пока что позволю одно замечание сделать тебе.
Погодин покрутил головой и с досадой сказал:
— Эх ты, вывернул как, ну и хитёр, так и вьётся ужом!
Он приостановился и поднял глаза:
— Ин ладно, не желаешь слушать, так и помолчу.
Погодин сильно пропел по макушке рукой и резко взмахнул ею, поколебав пламя свечи:
— Чёрт с тобой, говори!
Грустно улыбнувшись, он всё так же размеренно и негромко продолжал: