Читаем Совесть. Гоголь полностью

В чём же на этот раз было дело? Может быть, в том, что разысканные с немалым трудом, отобранные упорно и тщательно, умело просеянные строгим умом, эти зёрна действительной жизни прорастали нежданно иными идеями, которые с первого взгляда ещё не бывали понятны и ясны ему, а теперь, в одном предощущении этих новых идей, прежний замысел представлялся недостаточным, односторонним, чуть не тупым. Надо было бы ждать, да он не умел ждать, пока новые зёрна дозреют и явят взору свой таинственный смысл. Он всегда торопился, сознавая, что короток век человека и что по этой причине всякий начинающий серьёзное дело должен спешить окончить его, пока не прозвенела коса. И он отдавался труду непрерывно, несмотря ни на что, принуждая себя продираться на ощупь, сквозь дебри неведенья, в тумане смутных догадок, будто не знал, что недозрелую мысль невозможно ничем подогнать, подстегнуть, не кобыла она, не извернёшься под самое брюхо кнутом. Изгрызалось перо, от чрезмерного напряжения истощались уже и без того истощённые нервы, а поэма непоколебимо топталась на месте, точно стадо овец вокруг пастуха. Он, к ужасу своему, находил, что пропадала самая возможность творить и даже способность что-нибудь понимать.

Тогда и жить не хотелось и становилось стыдно глядеть на себя. Сукин сын, оболтус, свинья. Он с угрюмым выраженьем на неподвижном лице замыкался в отвратительном своём одиночестве, в этой неполноте, на которую обречён человек, замысливший что-нибудь хоть на вершок повыше заурядного дела, и только маялся в трудном молчании да покрепче стискивал зубы, не видя возможности излить кому-нибудь своё страшное горе, потеряв надежду когда-нибудь выбраться к жизни и свету из нового, на этот раз уже непроходимого тупика.

Так и сидел, не желая никого принимать, упрямо сидел до тех пор, пока беспросветность отчаянья не начинала понемногу редеть, выставляя самый крохотный кончик надежды. Ухватясь за него, он угадывал наконец, что сам ещё не дорос до новых идей, которые заслышались в счастливо подхваченных зёрнах действительной жизни. В недоконченной, вечно слабой душе открывались новые недостатки и слабости, имея которые двигаться дальше нельзя.

Тогда он решительно откладывал ни в чём не повинную рукопись и принимался с новым неистовством и пристрастием за себя. Он ужесточал воздержанность тела, близкую и без того к аскетизму затворника. Он всё больше и больше умерщвлял себя для себя, вытравливая наипоследние, наинасущные помыслы о собственном благе. Он усиливался и вовсе позабыть о себе, чтобы помнить только о ближних, только о бедных братьях своих на земле, благу которых добровольно служил он неподатливой и такой медлительной, такой непокорной поэмой своей.

Трудно было взбираться в ту наивысшую высь, но он карабкался, падал, поднимался на четвереньки и вновь из последних сил тащил себя на вершину, где готовилось его совершенство. И когда, одолевая себя, приближался ещё хоть раз на самый крохотный шаг к этой немыслимым блеском сиявшей вершине, всё ничтожным и мелким представлялось ему в побледневшем и так странно у него на глазах оскудевшем творении. И тогда всё прежде написанное он без жалости, точно с каким-то отчаянным удовольствием разрывал на клочки, как зашвыривал в горящую печь понапрасну испорченную бумагу.

Эти остановки незримо обогащали поэму. Уничтоженная, спалённая, изодранная в клочки, они оживала в душе его жарче, напряжённей, сильней, чем если бы оставалась в неприкосновенной, в нетронутой рукописи, потому что с того дня, как посягнул на неё, любую минуту думал только о ней, страшась позабыть хотя бы одну микроскопическую подробность, добытую прежним кропотливым трудом.

И уже слышал он первый слабый вдох вдохновения. И уже становился тих, задумчив, пуглив и не похож на себя. И уже представлялся он себе ломким, хрупким, легко разрушимым от любого толчка, каким слишком богата жизненная наша дорога. И уже прибирал он сравненье себя с надтреснутой старинной глиняной вазой, которую надобно беречь и лелеять, чтобы она от одного дуновенья ветра не рассыпалась в прах. И уже с подозреньем оглядывался на самый вздорный сквозняк, тянувший из форточки или из-под низа дверей. И уже одевался теплее и пристальней вглядывался в скакавшие сломя голову экипажи, страшась, не дай Бог, погибнуть под каким-нибудь слепым колесом. И уже необъятное сокровище накапливалось и затаивалось к возросшему на каждом шагу к едва слышному росту его, точно младенца нёс на руках.

Это поднимались в нём новые, светлейшие силы. Это возвращалась к нему удивительная, неповторимая способность творить. Живыми и сильными прежде туманные образы выступали из тьмы. Глубокие мысли как молнии озаряли её. Содержание постигалось величественней, необъятней и чище. Уже колоссальное представало уму, и поэма вновь безудержно вырывалась наружу, точно после завала непобедимый, могучий, торжествующий горный поток.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русские писатели в романах

Похожие книги

Аббатство Даунтон
Аббатство Даунтон

Телевизионный сериал «Аббатство Даунтон» приобрел заслуженную популярность благодаря продуманному сценарию, превосходной игре актеров, историческим костюмам и интерьерам, но главное — тщательно воссозданному духу эпохи начала XX века.Жизнь в Великобритании той эпохи была полна противоречий. Страна с успехом осваивала новые технологии, основанные на паре и электричестве, и в то же самое время большая часть трудоспособного населения работала не на производстве, а прислугой в частных домах. Женщин окружало благоговение, но при этом они были лишены гражданских прав. Бедняки умирали от голода, а аристократия не доживала до пятидесяти из-за слишком обильной и жирной пищи.О том, как эти и многие другие противоречия повседневной жизни англичан отразились в телесериале «Аббатство Даунтон», какие мастера кинематографа его создавали, какие актеры исполнили в нем главные роли, рассказывается в новой книге «Аббатство Даунтон. История гордости и предубеждений».

Елена Владимировна Первушина , Елена Первушина

Проза / Историческая проза