Верность замечания вновь поразила его. Он медлительно тянул по дивану черту от спинки до края и возвращался назад, склонив голову, бездумно следя за движеньем руки, возражая словно без всякой охоты, а так, на правах хозяина поддерживая скучный ему разговор:
— Поглядеть вглубь истории — почти все времена были смутные, однако же те времена рождали великих поэтов. Неопределённость чувств не от переходного времени. Высшим воспитанием должен воспитаться всякий поэт, чтобы все чувства его обрели достойную силу и стройность. Наше время отлично лишь тем от иных, что поэзии предстоят дела поважнее и ещё позначительней, строже должен воспитаться призванный Богом поэт. Как у младенческих народов поэзия служила тому, чтобы вызвать на битву с врагом, пробуждая воинственный дух, так нынче надлежит призывать на иную, высшую битву — на битву уже не за временную нашу свободу, не за права и привилегии наши, но на битву за душу, которую сам Творён почитает перлом созданья. Поэзия должна возвратить в наше общество то, что истинно прекрасно в самом человеке и что изгнано нынешней бестолковщиной жизни.
Тургенев тоже задвинулся в угол дивана и точно глядел углублённо в себя:
— Довольно выражено благородных и возвышенных чувств, довольно сказано благородных призывов и благородных заклятий. Все они только отвлекают от дела, расслабляя душу образованного человека самодовольством: ах, какие, мол, мы хорошие!..
Тургенев вдруг закатил глаза и расслабленно ахнул, так что он по какому-то чувству неловкости за себя перестал чертить по дивану, повернул руку ладонью к себе и наблюдал, как двигались, сгибаясь и разгибаясь, тонкие пальцы, украдкой взглядывая порой на Тургенева, однако неловкость перед этим прежде времени седеющим молодым человеком росла, не хотелось сидеть рядом с ним на диване, спорить о том, в чём они совершенно сходились, и слышать в ответ этот холодный, уверенный в себе голос, от звуков которого становилось больно до слёз. А надо было что-то сказать, в ушах ещё раздавалось: «Ах, какие, мол, мы хорошие!..» — язвительная ирония ещё не сошла с тургеневского лица, в одно мгновение утратившего розовый цвет, и он, тоже с иронией, ответил чуть не сквозь зубы, хорошо понимая, что его собеседник и гость говорит о другом:
— И вы порешили кинуть благородные чувства, заклинания и призывы? Пусть, по-вашему, ахают: ах, какие, мол, мы подлецы!
И что же, ничуть не смутило Тургенева его возражение, точно именно к этому возражению Тургенев давно был готов:
— Не ангелы, не подлецы — обыкновенные люди, просто мухи, если хотите, без передышки бьющие крыльями об стекло, а лопнет стекло — и нет ничего: ни ангелов, ни подлецов, щепоть обыкновенного праха. Мысль, что через какие-нибудь двадцать, тридцать, сорок лет пылинки не останется от всей твоей возвышенной деятельности, очень охладительно действует на самолюбие, понимать начинаешь, что в этом мире ничто не переменяется от наших призывов и заклинаний, от наших мыслей и чувств, какими бы благородными да возвышенными ни представлялись они, и становится ясно, что пора наконец объективно взглянуть на нашу действительность и постичь её в её же самодвижении, если позволите употребить это выражение старого Гегеля[53]
.Он в замешательстве поднялся с дивана, ощущая, что в горле у него разом пересохло, высунулся за дверь, сказал в каком-то тумане Семёну: «Подай-ка воды» — и остановился в тяжёлом раздумье, уткнув подбородок в кулак, поражённый, как по-разному, однако всюду соприкасаясь с мыслью этого человека, шла его задушевная мысль.
Щепкин хохотнул, с пониманием взглянул на него, колыхаясь щеками, и весело обратился к Тургеневу:
— Вот что значит магистерская закваска, Гегеля-то ещё не призабыл.
Тургенев только кивнул:
— Не забыл.
Щепкин несколько пораскинул полы пятнистого своего сюртука, извлёк из внутреннего кармана потёртую кожаную сигарочницу и, раскрыв её, с чуть приметным ехидством спросил:
— Слыхал, в Берлине с Мишелем Бакуниным[54]
этого Гегеля-то «Энциклопедию», что ли, каких-то замысловатых наук вытвердили вы чуть не всю наизусть, как стихи.Тургенев улыбнулся с какой-то тенью, словно с грустью в лице:
— Вытвердили, верно слыхали.
Щепкин же выбрал сигарку, небрежным движением всунул сигарочницу обратно в бездонный карман и поразмял сигарку пухлыми пальцами, всё с тем же ехидством смеясь:
— И, помнится, где-то у вас же и говорится, что между русской-то жизнью и этой германской «Энциклопедией» общего не имеется ничего и что как будто и вовсе неприменима к нашему-то дурацкому быту она?
Тургенев вдруг рассмеялся детским заливистым смехом:
— Ну и память у вас, прямо ужасная память, правду сказать!
Щепкин вставил сигарку между губами и, похлопывая себя по карманам, напомнил сквозь зубы:
— Обыкновенная память, актёрская.
Семён подал на подносе стакан, однако он не приметил Семёна, размышляя о том, как понять этого человека, всё более не понимая его.