— А для того, чтобы понапрасну не противопоставлять действительной жизни своих добрых чувств и хотений.
Да, эта мысль бессилия наших чувств и хотений перед неизмеримой действительностью была ему страшно близка, однако он понимал эту истину как-то иначе, тогда как в устах Тургенева эта мысль звучала однозначной и непререкаемой истиной, так что от этой непререкаемости и однозначности становилось невыносимо, и он тотчас поспешно напомнил себе, что Тургенев, как докладывал всезнающий Анненков, получил в детстве прекрасное воспитание и по этой причине естественность тона могла быть всего-навсего светской привычкой, тогда как он почему-то хотел, чтобы Тургенев хитрил, даже издевался над ним. Тогда опровергнуть все эти измышленья о том, что прежде надо понять действительность как она есть, было бы просто, ещё было бы проще эту горчайшую истину выставить ложью.
Он спросил, прищурив измученные глаза:
— А потом?
Тургенев переспросил, немного растягивая слова:
— Что же — потом?
В этой лёгкой паузе послышалась как будто немая насмешка над ним, и он с раздражённым высокомерием изъяснил:
— Ну, вот когда вы наконец поймёте её?
Тургенев чуть приподнял широкие брови, однако ответил бесстрастно и просто:
— А потом можно, разумеется, действовать, сообразуясь с её, а не с нашей собственной волей.
Что-то облегчающее заслышалось в этом ответе. Он тоже звал действовать, однако сообразуясь именно с нашей собственной волей. Его аргументы были испытаны. Спор мог бы доставить одно удовольствие ощущением своей правоты:
— Смею уверить вас, молодой человек, вы не в той стороне хотите отыскать свою истину.
Взглянув со вниманием, Тургенев с живым интересом спросил:
— В таком случае где же искать?
Он собирался ответить почти равнодушно, однако властная нота против воли послышалась в пресекавшемся голосе:
— А в себе, в душе нашей содержится всё, что ни надо для действованья на благо себе и другим.
Тургенев возразил с неожиданной грустью:
— В сравнении с необъятной природой душа человека ничтожно мала. Самая жизнь наша лишь красноватая искорка в мрачном немом океане. Какую же истину эта малая искорка способна из себя внести в океан?
Он подхватил с торжеством:
— Именно так, океан вечности мрачен и нем, в одной душе человека сотворился истинный свет.
Тургенев прищурился, негромко спросил:
— Вы имеете, конечно, в виду нашу совесть, добро, понятие справедливости, так?
Чувствуя, что этот вопрос задан ему неспроста, он гадал с лихорадочной быстротой, не приготовлен ли заранее у этого молодого философа, кажется, даже магистра, сильный, сокрушительный, быть может, ответ, и такая догадка распаляла в нём новый задор.
Он подтвердил с каким-то снисходительным торжеством:
— Именно эти свойства имел я в виду. С этим-то вы, надеюсь, не станете спорить?
Тургенев поднял глаза, которые показались печальными, и тонкий женственный голос прозвучал приглушённо:
— С этим я спорить не могу и не буду, однако же, правду сказать, быть совестливыми, добрыми не всегда зависит только от нас. Нередко мы становимся злыми — такими нас делает наша злая действительность.
Он чуть не вскрикнул в ответ:
— И вы предлагаете покориться злому в действительности?
Рот Тургенева решительно сжался:
— Нет, я не предлагаю ничему покоряться, нисколько, я предлагаю, обстоятельно, верно изучив действительность, познав её, приобрести истинную свободу во всех наших действиях.
Он не совсем понимал:
— То есть вы хотите сказать, что надо быть то добрым, то злым, смотря по тому, к чему нас принуждает действительность?
Тургенев задумался на мгновенье и кивнул головой:
— Если хотите, выразиться можно и так. Во всяком случае, именно так происходит с нами на каждом шагу.
Он вскричал:
— В таком случае нет и не может быть ни зла, ни добра, а между тем несомненно наличие и того и другого!
Тургенев возразил рассудительно, хладнокровно:
— Добро, или вот ещё красота, или принципы восемьдесят девятого года — всё это вещи условные. Китаец смотрит на эти вещи совершенно другими глазами. Да и европейцы никак не придут к единому мнению, что именно принять за добро, справедливость и красоту. Какая уж тут несомненность!