Опустив голову, задумавшись над этой мыслью в особенности, с каким-то неприятным ему напряжением разглядывая руку Тургенева, точно надеясь по этой руке прочитать, куда и с какой целью забирается молодой человек, он просидел неподвижно с минуту, однако такой искренней, такой простодушной представилась эта белая большая рука, лежавшая на добротном сукне тёмно-серых осенних, уже довольно поношенных брюк, что никакой затаённости просто быть не могло, а всё что-то холодное, неприятное, скользкое продолжало слышаться в тёплой дружеской речи, всё как будто и то, да не то, словно бы мелочь какая-то, дрянь, да выходило наоборот, словно бы что-то важное, даже опасное почуял своим цепким умом и предостерегал от чего-то, да прямо в глаза не пожелал или постеснялся сказать, однако же сломать себя он не боялся, даже напротив, ему представлялось всегда, что он слишком мало и снисходительно выламывает дурное в себе, стало быть, имелся, возможно, иной, тайный смысл, недоступный ему, и человек этот представал то коварным, то мудрым, и эта неясность суждения в особенности их разделила, а хотелось бы сблизиться крепче, расположить, настроить на свой внутренний лад и задать важнейший вопрос, давно томивший его среди одиночества.
Он вдруг возгорелся собственным пафосом:
— А главное, главное — больше задушевности и прямоты. Писать лишь о том, что продумал, прочувствовал, без этого всё, решительно всё, что написано, станет похожим на ложь, хоть бы и выхватить всякое слово из гущи действительности.
Бросив книгу на стол, Щепкин с шумом откинулся на спинку высокого стула, внимательно вслушиваясь в их разговор, видимо, заинтересовавший его.
Вздрогнув от неожиданности шлепка, произведённого этим броском, с невольным беспокойством оглянувшись на Щепкина и на книгу, крышка которой приподнялась и с лёгким стуком опустилась на место, он исподтишка успел взглянуть и на своего собеседника.
Припухлые губы Тургенева саркастически улыбнулись:
— Так и пишу-с, даю-с вам честное слово.
Он так весь и потух от неожиданной выходки. И стыдно и больно стало ему. С тоскливым чувством вины обругал он себя, что понапрасну затеял и эту ненужную встречу, и этот препустой разговор, и свой смешной в таком случае тон, и эти неуместные советы свои, как и что нужно писать.
Он бы хотел извиниться да и кончить на этом, однако какие же могли быть гут извинения? Ещё одна глупость вышла бы, пожалуй, приклеясь к другим.
Он смешался и поспешно искал, как бы выбраться из этого гадкого положения.
Слава Богу, Щепкин вновь потянул из кармана сигарочницу, и он вдруг строго спросил, решительно не понимая, с чего бы на ум взбрело такое:
— Михайло Семёныч, что за сигары у вас?
От растерянности, должно быть, или оттого, что был сердит на себя, тон вопроса вылетел какой-то стариковский, ворчливый, так что он обомлел и застыл, не зная, куда девать себя от стыда, тогда как Щепкин деликатно ответил:
— Семирублёвые, тяжелы, верно, с непривычки тебе.
Он изумлённо следил, как Щепкин неловко совал сигарочницу обратно в карман, не попадая в него, покраснев, и попросил, едва не заплакав при этом:
— Что вы, курите, курите!
Тургенев с добродушным спокойствием на лице продолжал:
— Если работа не доставляет мне удовольствия, я прекращаю её. Если повесть меня утомила, так непременно утомит и читателя. Уж лучше не портить её.
Он вздохнул с облегчением. Противоположное желание тотчас овладело им. Он не хотел уже писать стремительно, жарко. «Мёртвые души» в самом деле ужасно утомили его. Возможно, он слишком устал. Надо бы отложить тетради на время, передохнуть, чтобы приняться за труд с удовольствием, очень неглупый молодой человек, однако каким образом отдохнуть в холодной Москве? Что за веселье таскаться на бесконечные обеды и ужины, на аршинных стерлядей, на сотенную уху? Что за польза уму слышать один и тот же, на года растянувшийся спор: Европа Россию спасёт или Россия Европу, опять же, спасёт? Где рассеяться от своих томительных, иссушающих мыслей? От кого заразиться охотой труда, когда прилежания, истинной страсти к труду не слышно ни в ком?
Щепкин маялся, без цели и смысла оглядывая несвежие стены и потолок, тут и там покрытые пятнами сырости.
Он вдруг болезненно и капризно сказал:
— Да курите же, Михайло Семёныч, что это вы!
Щепкин, словно позабыв улыбнуться, настороженно поглядел на него и послушно запустил руку в карман сюртука, он же оглянулся растерянно на Тургенева, ощущая, что кругом виноват.
Помрачневший Тургенев заговорил, высоко пустив свой тонкий, как у женщины, голос: