Важной чертой этого абсолютно русского характера, якобы такого отдаленного от почвы, было то, что в нем удивительным образом сочетались черты коренные русские, такие, например, как лень, трудолюбие, зверство, миролюбие, – и черты классические либеральные: остроумие, быстрота мысли, невероятная начитанность. Успенский был настоящим фольклористом, его дом был заставлен огромным количеством литературы на разных языках, в основном на славянских, – он читал по-польски, по-белорусски, если надо, по-чешски. То была литература о языках, о фольклорах, архетипах, мифах, морфологии волшебной сказки, верованиях, колдунах… Фрэзер с его «Золотой ветвью» был настольным чтением, не говоря о Проппе с его сравнительно-типологическим методом в фольклористике. Все это Успенский знал с доскональностью настоящего ученого, поэтому собственные свои сказки конструировал вполне профессионально.
Успенский упал на меня как Дед Мороз, как рождественское чудо. Помню, как я впервые прочел его роман «Там, где нас нет» из сборника «Приключения Жихаря» – в самолете, летя из Красноярска, причем хохотал в голос, на меня оглядывались люди. Сначала частушку:
Оценят юмор те из вас, кто знает оригинальную частушку:
Потом принялся за описание «вятичей и кривичей» всевозможных.
«Там, где нас нет» (1995) принесло Успенскому настоящую всероссийскую славу. Поэтому можете себе представить, что я испытал, когда он ввалился в крошечный мой кабинет в редакции «Собеседника», практически целиком его собою заполнив, и плюхнул передо мной толстую рукопись. Он плюхнул передо мной толстую синюю папку, в которой содержались первые две трети (остальное не было тогда дописано) романа «Посмотри в глаза чудовищ», и сказал, что они с Андреем Лазарчуком решили, что я один из лучших современных поэтов России и поэтому должен написать для их романа стихи за Гумилева. После этого я уже просто зарделся и заставил его написать это на книге, которую он мне подарил. Я был тогда еще с Успенским на «вы», потому что, во-первых, он на двадцать лет меня старше, во-вторых, легендарная фигура, в-третьих, Борис Стругацкий назвал его прямым наследником. А уж перед Борисом Стругацким я просто падал в обморок, когда видел его живым.
Потом мы вместе пошли на день рождения Валерии Новодворской, с которой мы тогда еще общались. Кто-то из соратников Новодворской начал очень сильно хвалить чеченцев. Успенский морщился, жался, кряхтел, пытался свести разговоры на менее серьезный уровень. Но один из присутствующих, уже в достаточно пьяной обстановке, провозгласил тост за победу чеченского оружия, я позволил себе некоторое с ним несогласие, и он полез меня душить. И тут я понял смысл глагола «заламывать». Я впервые увидел, что делает с человеком сибирский медведь. Успенский схватил его сзади и начал просто ломать, ломать пополам, приговаривая: «За друга, мля, за друга!..» Я уже был друг.
Было в нем очень глубокое и правильное понимание того, что идеализировать некоторые народы Кавказа не следует. Потому что мы только сейчас понимаем, что эта идеализация способна обернуться гораздо большими трагедиями, чем трезвая оценка. На Франкфуртской книжной ярмарке один известный правозащитник рассказывал о том, как они вошли в чеченское село после русской «зачистки»: «Все разрушено, мечеть развалена, а перед саклей…» И Успенский громко со своего места отчетливо и мрачно сказал: «Сракля!» И это было настолько отрезвляюще, что подействовало даже на правозащиту. И Успенский, и Василий Павлович Аксенов в «Кукушкиных островах» (это часть «Кесарева свечения»), и Лазарчук, и впоследствии Борис Натанович Стругацкий довольно быстро поняли, что оголтелая правозащита тоже не совсем справедлива.