Мы подошли к голове очереди, и мне выпадает тащиться впритирку к стоящим с краю; плечо до боли наминают очередники, и я вспоминаю, как мусорщик мучился с правой рукой, измочаленной прохожими, и, глядя на лица людей, почти добравшихся до входа в Бюро, видя их лихорадочное возбуждение, я вспоминаю свои собственные горячечные чувства на этом этапе долгого ожидания, и мою память и мой гнев затопляют бабуля и брюзга художник, голодный живчик мусорщик и Подковка, учительница, и жалкий специалист по лазейкам с его лотереей, и Гавана, минутами похожий, а потом ничуть не похожий на моего трясущегося беднягу отца, и разделенная от меня только горячей влажной тканью Мейси, такая понятливая, пропади она пропадом. И пока мой гнев еще занимается компьютером, в голове сверкает мысль — и снова приливает надежда; она не размывает гнев, а отмывает его добела.
Вот эта мысль: пожалуй, я должен подать прошение о дополнительном времени на написание отчетов. Мысль соблазнительная.
Я бы и так успевал с отчетами, если бы захотел. Но если у меня будет
Не завтра. Может, послезавтра. Это даст время все обдумать, продумать лучше, чем к сегодняшнему утру, все, что я захочу сказать у жалобного окна.
Очередь в этом месте оживленно бурлит, все наверняка интересуются прошениями друг друга. Мелькает золотой зуб, шлепает губа, порочно горит глаз.
Да, может быть, послезавтра я и приду с прошением о дополнительном времени.
«Если Бийл-стрит могла бы заговорить»
Тревожусь за душу свою
Я смотрю на себя в зеркало. Я знаю, что при крещении мне дали имя Клементина, и прямой смысл называть меня Клем или, если уж на то пошло, Клементина, ведь дали же мне такое имя. Так нет же! Я для всех Тиш! И в этом, наверно, тоже есть какой-то смысл. Я устала и начинаю думать, что какой-то смысл есть и во всем, что с нами случается. Потому что если бы не было в этом смысла, то как такое могло случиться? Но эта мысль страшная. Ее рождает только беда, — беда, в которой смысла нет.
Сегодня я пошла на свидание с Фонни. Его тоже переиначили: при крещении ему дали имя Алонсо. А уж от Алонсо прямой смысл называть человека Лонни. Так вот нет, он у нас с детства Фонни. А по-настоящему он Алонсо Хант. Я знаю его всю свою жизнь и, надеюсь, всегда буду знать. А зову его Алонсо, только когда надо сказать ему про что-нибудь очень уж паскудное.
Сегодня я говорю:
— Алонсо!..
И он взглянул на меня — быстро, как всегда глядит, когда я называю его полным именем.
Он сейчас в тюрьме. Потому-то все так и было: я сидела на скамейке по одну сторону деревянного стола, а он сидел на скамейке по другую сторону деревянного стола. И мы смотрели друг на друга сквозь разделявшую нас стеклянную перегородку. Сквозь это стекло ничего не слышно, и у нас обоих по маленькому телефону. По нему и надо говорить. Не знаю, почему так, но, когда люди говорят по телефону, они смотрят вниз, почему-то всегда вниз. И приходится напоминать себе: смотри на человека, с которым ты разговариваешь.
Теперь-то я об этом всегда помню, потому что он сидит в тюрьме, и я люблю его глаза, и каждый раз при свидании мне становится страшно: а вдруг я вижу Фонни последний раз. Так что я сразу же беру телефонную трубку и просто держу ее в руке, а сама смотрю на него.
Так вот, когда я сказала: «Алонсо!..» — он опустил глаза, потом поднял их на меня и улыбнулся и с телефонной трубкой в руке стал ждать, что я скажу дальше.
Как мне хочется, чтобы никому никогда не приходилось смотреть сквозь стекло на того, кого любишь.
И сказала я совсем не так, как хотела сказать. Я хотела сказать это небрежно, так, между прочим, чтобы он не слишком разволновался, чтобы он понял, что в сердце у меня нет никакой обиды на него, что я ни в чем его не виню.
Понимаете, я ведь знаю Фонни. Он очень гордый, и душа у него беспокойная, и когда я думаю об этом, то понимаю — ему-то этого не понять, — почему его посадили в тюрьму. Он и так уже беспокоится, и я не хочу, чтобы ко всему прибавилось еще и беспокойство за меня. Правду сказать, мне не хотелось говорить о том, о чем говорить приходилось. Но я знала, что сказать надо. Он должен знать.
И еще я подумала, что когда на душе у него станет потише, когда он будет лежать ночью совсем один, когда он будет сам с собой, до глубочайшей глубины самого себя, то, может, подумает об этом и ему станет радостно. И вдруг это поможет ему.
Я сказала:
— Алонсо, у нас будет ребенок.