В этом старик виноват. Он никак не мог оставить меня в покое. Другие, главный врач и его помощник, остерегались и рысцой обегали палату вместе со старшей сестрой и кучей сиделок. У меня же часто выпадало ночное дежурство, даже по воскресеньям, и надо было делать обход одному. Тогда он останавливал меня. С трудом приподнимался на локте и, кивая мне головой на тощей птичьей шее, начинал говорить через всю палату, даже если я стоял в этот момент в дверях. И всегда об одном — с другими тоже, не только со мной, — о пребывании в концентрационном лагере и о тех временах. Я терпеть не могу говорить с человеком, о котором знаешь, что он умрет и что никто ему не в силах помочь. В таких случаях надо быть жестким, не распускаться — и чужие слова тебя не заденут. Поначалу мне было легче оттого, что он такой старый. У нас редко бывают пожилые пациенты, по-моему, молодых гораздо больше жаль. Но он отнял у меня и это утешение.
— Я не такой старый, как вы думаете, — сказал он, словно читая мои мысли. — Можно иметь много лет за плечами, когда тебе всего пятьдесят три… и очень хотеть жить. Но они добились своего, свиньи собачьи. Со мной кончено, я-то знаю. Я видел, как другие загибались. И каждый раз говорил себе: «Это не я». Жить-то ведь хочется, верно? А теперь мой черед. Мне бы надо остаться подольше у адвоката, тогда они, может, и не взяли бы меня. Там я чувствовал себя спокойно…
В один из первых дней он сказал:
— Вы его сын, да?
А я отперся. Сам не понимаю зачем. Разницы-то никакой. Он мне не ответил. Может быть, он не слышал меня. А может быть, не поверил. Он никогда к этому не возвращался. Однако продолжал говорить об адвокате.
— Удивительный был человек, — сказал он. — Собственно, какое ему до нас было дело. И все равно он никогда не отказывал, лишь бы заранее попросили. По-моему, он никогда не думал об опасности, которая грозила ему самому. Позже, знаю, он помог и моей жене. А у нее ведь ни гроша не было. Я столяр… и мне долго нельзя было показываться в мастерской, разве я мог отложить на черный день?
— По вечерам он частенько заходил потрепаться, — сказал он в другой раз. — Из той комнаты, куда он поместил нас, была дверь в его собственную комнату, помните ведь?
Старик говорил так, словно и не слышал, как я сказал, что я не сын тому человеку.
— Это было очень удобно: мы оба могли уйти, если б понадобилось. Через окно на крышу сарая и в соседский сад. Самому мне тогда ни разу не понадобилось, а вот ему пришлось воспользоваться этим способом, и это меня не удивляет. Вообще-то место было на редкость надежное, но сам он легко мог навлечь на себя опасность. Не способен был помалкивать на людях. Про нас-то он, ясное дело, никогда ничего не говорил, не по нем было хвастаться или героя корчить. Но не мог он никак держать свое мнение при себе, а ведь он бывал в таких местах, где это было куда как некстати, так я понимаю…
Старик мог пробыть у нас еще долго. Мне все больше и больше претило открывать дверь в его палату. Я чувствовал, что он как бы намеренно изводит меня. Прошло больше полугода, как его увезли, а через пять месяцев из госпиталя сообщили о его смерти. Но разговоры его до сих пор во мне сидят.
Вот, видно, почему я и позвонил отцу. Так живо мне вспомнилось то время. Примечательно, что я никак не припомню его в то время. Но тогда у нас жило столько разного народу, а отец держал их по большей части подальше от нас. Кроме того, старик, вероятно, несколько изменился. Если б он не сунул мне этих бумаг, я вряд ли бы выбрался сюда.
Делать мне здесь нечего. Огни в окнах меня пугают. Может быть, гости — и уж во всяком случае я встречусь с женщиной, которая теперь его жена. И которую я никогда не видел и никогда не желал видеть.
Я мог бы навестить отца в конторе. Но и там бы мы встретились при чужих. Не стану заходить. Отошлю сверток завтра. Так вот и разделаюсь.
Но, как раз когда я выхожу на дорогу, чтобы перейти на другую сторону, к воротам подлетает автомобиль и тормозит прямо передо мной. Дверцу отворяет отец.
— Никого не застал? — спрашивает он. Он, видно, думает, что я был в доме. — Ну заходи, я только вот машину поставлю.
Путь назад отрезан, и я медленно плетусь вслед за машиной к воротам и пересекаю лужайку, направляясь к дому. Невольно меня тянет влево, чтобы обойти красный бук, и я вдруг вижу, что на лужайке нет никакого дерева. И видно, срубили его уже несколько лет назад, потому что трава на том месте, где он стоял, такая же густая и пышная, как везде.
Как раз у этого бука утром в январе они застрелили Горма. Помню, как собаку словно отшвырнуло к дереву.