В ее лице ничего не меняется. То же равнодушие, напускное, продуманное.
— Ты ведешь себя как маленькая. Пошли ужинать.
— Нет.
Это короткое, резанувшее меня «нет» прозвучало глухо, словно удар мяча. Слишком взбешенный, чтобы продолжать препирательства, я поворачиваюсь и, ни на кого не глядя; прохожу мимо шахтеров. Джим, глуповато улыбаясь, распахивает передо мной двери. Десятка два семейств узнают завтра, что я устроил скандал у Кури и вне себя от ярости оставил там свою жену в одиночестве. Впрочем, от ярости моей вскоре не остается и следа. Едва я оказываюсь под снегопадом на улице, как она уступает место тяжелому, почти физическому страданию. Недуг, зародившийся незаметно в ту минуту, когда Кури вчера заговорил со мной, быстро прошел свой инкубационный период. Болезнь внедрилась, как я от нее ни открещивался, как ни пытался закрыть на нее глаза. Больше я ей не сопротивляюсь.
Лобовое стекло залеплено снегом. Мотор несколько раз чихает, но заводится. Пережидая поток машин, чтобы выехать на улицу Грин, я внезапно меняю решение и подруливаю к углу, откуда мне хорошо виден вход в ресторан. И хотя надеяться мне не на что, я сижу и наблюдаю, ибо вынести неизвестность выше моих сил. Прохожие идут мимо, борясь с метелью, и никто на меня не смотрит. В дверях появляется Джим. Он ковыряет в зубах и не спеша озирается по сторонам. Я пригибаюсь на сиденье, как будто Джим не знает мою машину. Он всматривается в небо и глубоко вдыхает воздух. Потом, волоча ноги, направляется к своей хибаре, в упор разглядывая встречных женщин.
Я остаюсь на своем посту еще минут десять. Мне незнакомы ни те, кто входит в ресторан, ни те, кто выходит. Множество картин теснится в моем воображении, порождая одна другую. Я обсасываю каждую деталь с мрачным упоением. Вот Мадлен улыбается кому-то, приглашая подсесть к ее столику. Черты ее теплеют. У нее прекрасное пылкое лицо, как и те вечера, когда мы были с ней счастливы, в глазах — восхищенный восторг, сродни тому, что я видел при выходе из кино, а за ним, я знаю, неизбежно последует блаженная расслабленность. Скоро она выйдет вместе с ним, с детской непринужденностью опираясь на его руку. И я буду раздавлен, уничтожен. Ни одна частица ее существа уже не будет называться мадам Дюбуа. Она переменит индивидуальность, как одежду. Звук ее имени в устах другого. Ответ ее глаз. Я услышу ее возбужденный смех, и у меня все оборвется внутри. Волосы ее, свободно развеваясь, сверкнут передо мной, словно грива зверя, выпрыгнувшего из клетки. Я терзаю себя с поразительной изощренностью. Передо мной словно прокручивается фильм, и я вижу его даже с закрытыми глазами. Я похож на больного, беспрестанно бередящего собственную рану.
Дверь ресторана распахивается и какое-то время остается открытой, хотя никто не выходит. Вероятно, тот, кто собрался уходить, еще прощается. Потом я вижу зеленое пальто Мадлен. Она, не раздумывая, направляется прямо в мою сторону. Я медленно сползаю вниз, не слишком полагаясь на снег, запорошивший переднее стекло. Прежде чем перейти улицу, Мадлен останавливается, оглядываясь, нет ли машин; на мою она даже не обращает внимания — она увидела ее сразу же, но не узнала. И тут я делаю открытие, которое меня ошеломляет и приводит в смятение. У Мадлен несчастное лицо, весь ее облик выражает страдание. Она стоит потерянная, одна посреди улицы, в мутной пелене метели, и даже не пытается совладать со своей болью; взор ее устремлен в одну точку, будто там маячит какое-то мучительное видение, стена ее темницы. Нет, это не просто раздражение из-за плохой погоды, я не ошибся. В лице Мадлен не заметно никакого напряжения. Она и не помышляет о том, чтобы овладеть собой, словно забыла, что ее кто-то может увидеть. Она почти плачет. При этом один бог знает, какое отвращение испытывает моя жена к слезам. В горе она неподвижна и холодна как камень. Меня охватывает необъяснимое волнение, я потрясен беспредельным одиночеством, с которым она борется, собрав все свое детское мужество, сотканное целиком из упрямой, слепой гордости. Я с трудом подавляю желание броситься к ней, сознаться, что я все видел, сказать, что хочу поддержать ее, быть рядом с ней всю жизнь, что у нее в этом городе есть друг, в конце концов. В ответ она вполне может укусить меня. Я смущен и обескуражен внезапно проснувшимся во мне чисто отеческим чувством. Оно порождено жалостью, а Мадлен не допустит, чтобы ее жалели. Я, разумеется, сочувствую ее страданию, но, главное, меня в самое сердце поражает невозможность вмешаться, вырвать ее из этого одиночества, которое не оставило бы меня равнодушным, будь на месте Мадлен даже совершенно чужой человек. Мне не приходит в голову задуматься над тем, что означает ее потерянный взгляд, не связано ли все это каким-то образом со мной или с кем-то другим. Словно Мадлен родилась одноногой, и никто в этом не виноват.