Я с ними вроде уже и не я, другой, чужеродный, не знакомый ни этому беленькому ребенку, ни этому молодому мальчику, они и не подумают признать во мне никого близкого, хотя понимают, наверняка понимают, что я и они одно и то же. Но им страшно это сознавать, им это рано знать, и потому они отдаляются от меня еще больше, самим себе не родные и мне, неузнанному, не родные, тому, кто забрел не в свою пору жизни.
Каждое мое нашествие только их мучает, это видно по их испуганным лицам, по тому, что они начинают заметно тосковать. Они только и ждут, когда я уберусь вон из их мирка, хотя бы и на тот свет, чтобы уже больше их не преследовать. Они хотят жить для себя, не помнить родства со мной, не признаваться в нем. Если бы моя старость была только личиной, если бы я был столь же несведущ душой, как они в свои годы, — а иначе как же им меня признать.
Я напрасно ждал от них доверия, уже не родственного даже, но обычного, житейского, какого вправе ждать каждая старость, простой приветливости, на которую имеет право старость, даже просто снисхождения. Я чувствовал себя среди них незваным гостем, которого встречают собаками, запертыми воротами, ворчливым словом: «Только что был, недели не прошло». Конечно, ребенку я хуже дедушки-домового, который служит чем-то вроде угрозы в очередь с палкой, а юнцу я предостережение.
Я знаю, что лишний раз мучаю их, не даю им спокойно вкусить ни детства, ни молодости, поскольку приношу им в дар их будущую жизнь, которую они вовсе не жаждут познать.
А у меня нет к ним ничего плохого, я прихожу к ним, как к соседям в зимний вечер, обогреться, побыть немного на людях, хоть меня не ждут и не приветствуют, потому что при мне кусок не лезет в горло, но я к ним привык и все захожу в надежде, что сегодня они будут повеселей и я повеселею с ними, а если застану их в заботах, то присоединюсь к их заботам, а если у них будет горе, то и я присяду к их горю, и, может быть, они простят мне мое нашествие, поскольку что мне осталось в жизни, кроме надежды, что я сумею к кому-нибудь приткнуться и так проведу время.
Я все хожу в это мое не мое детство, потому что куда мне еще деваться, но я не жду от этого ничего хорошего, не жду даже снисхождения для себя. Кому охота представить себя мной? Может быть, только отцу. Во всяком случае, ни ребенку, ни парнишке, они явно считают, что мои посещения — это месть им за мою старость, что за моей тоской прячется какой-то злой умысел, который призван их уничтожить, и я частенько подумываю, зачем мне все это нужно.
Может быть, это с моей стороны и нехорошо, но после таких мыслей меня еще больше тянет туда, хочется хоть краешком глаза заглянуть. Я встану где-нибудь за деревом, откуда меня не будет видно, или притаюсь в тени моей старости, которая спрячет лучше, чем самый толстый ствол дерева, и оттуда буду смотреть целыми часами. Я хочу быть добрей к ним, стараюсь быть незаметнее, но не могу удержаться, чтобы не вмешаться, не выругать за что-то, не предостеречь, как мне то диктует прожитая жизнь: как будто мне неизвестно, что я уже не тот, не прежний я.
Я смотрю на те времена как на что-то совершенно мне незнакомое, как будто вижу их в первый раз, и задумываюсь, не стоит ли мне отказаться от своего детства и молодости, потому что это все одна зависть, а не тоска, одно мучение, а не утешение.
Я не могу ничего простить прежним временам, даже странно, что я все гоняюсь за ними, вспоминаю что-то, мучаюсь, сам не зная, чего в конце концов мне от них нужно. Может, мне мешает сознание, что те счастливые годы живут во мне, но я их лишен, только состою с ними в родстве по старой памяти. А кстати, что станет со мной, когда ослабеет память? Может быть, я сам себе завидую, и это меня отделяет от тех лет, может быть, я не столько возвращаюсь к ним, сколько стараюсь их присвоить, не сознаваясь сам себе в том, что я — злой демон собственного прошлого.
Может быть, потому моя старость кажется мне такой давнишней. Столь давнишней, что даже, когда я думаю об отце, я думаю о нем, как о ком-то, кто младше меня, намного младше, — и был младше меня, даже в те времена, о которых идет речь.
И хоть я его сын — вернее, я был его сыном, — меня терзает постоянный страх за него, как будто он мал еще жить взрослой жизнью. Я отвечаю за него, потому что я уже отжил свое, а для него все это детство, нескончаемое детство, он все верит в свои мечты, в свои желания и вымыслы. Но я ему благодарен, потому что мне удается до сих пор жить в этом мире трогательной заботы обо мне, без которой старость была бы для меня серой и пустой. Это для нас единственная радость — видеть, как идет жизнь дорогого человека, в то время как собственная уже прожита. Это все равно что опять начать жить самому, теряешь ощущение настоящего времени и живешь в прошлом, в нем воскресают все твои чувства и все наболевшее, там ты все еще нужен, может быть, даже незаменим, там без тебя, без твоих хлопот, волнений и мыслей о будущем жизнь никак не сложится.