Если бы отец хотя бы слышал ее шепот, этот обыкновеннейший шепот, который производят даже самые тихие молитвы, тогда, может быть, он бы не ощущал такой неистребимой пустоты вокруг себя и не чувствовал бы, что его бросили, а за окнами свирепствует зима. Но мать камнем уходила в глубь своих молитв, замирала, как бы отсутствуя, удалялась за грань другого мира, становилась недоступной, оставаясь рядом, на другом конце комнаты, присутствуя, но бесплотно.
Он, бывало, весь вечер тосковал о ней, дымил махоркой и тосковал. Если бы матери не было дома, он мог бы надеть зипун, шапку, взять палку на случай собак и пойти искать ее по деревне, по соседям, по кумовьям, по родственникам, искать, где еще не погасили свет, где еще сидят, ощипывают перья, лущат горох, прядут, — и даже по другим домам, где погашено, тоже можно было ходить и спрашивать, стоять под стенами, слушать, поднимать спящих ото сна, и никто бы слова ему не сказал, потому что человек ходит за женой. И сам он не чувствовал бы себя одиноким, беспомощным, как он чувствовал себя дома, сидя напротив матери.
Он ждал, что когда-нибудь ей надоест молиться, она поймет, что это ни к чему не приводит, и вернется к нему, и канут в вечность пустые долгие зимы. Может быть, она забудет молитвы, четки у ней сотрутся, они ведь деревянные, даже зубы и те разрушаются к старости, уже не говоря о четках, или пальцы у нее сведет от вечного перебирания, скрючит, и она не сможет ими владеть.
Однако он не знал, как молится женщина, если у нее осталась еще хоть одна надежда — на молитву. А мать молилась так тихо, что если бы он не сидел против нее, то никогда бы не подумал, что она занята молитвой. Ни вздоха облегчения не слышно было, ни шороха четок, ни шелеста юбок, а ведь кто так скрытно молится, тот, возможно, не верит уже ни во что.
Он подозревал, что мать в этих молитвах готова обещать и свою и его душу, и все их добро, не исключая и кур, которых она очень любила, и что мать согласна на огонь, град, засуху, на падеж скота, на муки свои и отцовы и, может быть, откажется от жизни и запродаст и свои волосы, которые составляли единственную ее собственность, ее приданое, поскольку у нее ничего не было, ни земель, ни красоты, только волосы. Волосы, о которых говорилось по соседям, что они как конская грива, как княжеский наряд, что они как у барыни. Те самые волосы, из-за которых он ее взял замуж, заметив среди других невест, богатых, красивых, работящих, вертушек и грешниц. В волосах была ее сила, которой он поддавался охотней, чем божьей воле.
Мать ухаживала за своими волосами и в молодках и в старости, мазала их всю жизнь всем, чем только советовали — луком, капустным рассолом, соком редьки, дубовым отваром, керосином. Отец не жалел для нее даже керосина, хоть на волосы шло больше, чем на лампу, поскольку на освещении экономили, целыми вечерами все экономили. И времени, которое она тратила на уход за волосами, отец никогда не жалел, даже если мать отрывала его от жатвы, от прополки, от скота, от обеда, от святой обедни.
Когда мать садилась расчесывать волосы, он забывал, что собирался косить луг, пахать под рожь, везти муку на мельницу, забывал, что во дворе стоит одолженная лошадь, за которую три дня нужно будет работать им двоим, а она стоит без дела, как у господ, потому что хозяин высиживает в дому и смотрит, как расчесывают волосы. Он даже не курил, пока мать расплетала косу, потом делила ее на пряди и расчесывала роговым гребнем сверху донизу, каждую прядь отдельно, по очереди, по кругу, так что постепенно скрывалась, как в некоем коконе.
Было даже страшно смотреть, как она сидит с расчесанными волосами, достающими чуть не до земли, было страшно, что вдруг вспыхнут эти пушистые кончики от пустяка, от света, от блеска, от самих себя, огонь побежит вверх, как по сухому хворосту, и, прежде чем кто-нибудь успеет крикнуть от ужаса, она вся будет повита красно-желтыми вьющимися лентами, как панна на дожинках, и в полном смысле слова погорит, так погорит, что нечего будет рвать на себе от отчаяния. Так что, вполне возможно, он стерег ее волосы от огня.
Когда она кончала расчесываться, то обычно просила его:
— Посмотри, как у меня сзади.
И отец срывался с места, как будто он ждал этой минуты. Из-за минуты у него пропадало время, погода, чужой конь. Но мать, верящая в силу своих волос, все расчесывалась, он бы за это время делянку скосил, муки бы намолол, богу бы воздал, но у нее по воскресеньям иной раз полдня уходило на волосы, она все расчесывалась, все тянула время, искала седые волоски, никак не могла натешиться, как будто играла его терпеливостью, как будто хотела вернуть его жениховские чувства, снова заставить его покориться, забыв, что отец все ждет ее слов:
— Посмотри, как у меня сзади.
Я, ребенок, и то догадывался, что она расчесывается только для него, потому что случая не было, чтобы она садилась расчесываться без него, и я даже подозревал, что они как-то сговариваются.