Вот что представляли собой мои мечты. По практической значимости их можно в лучшем случае приравнять к мечтам, навеянным фильмом о счастливой жизни богачей с Манхэттена. Как бы то ни было, они не отравляли мою жизнь, а, напротив, словно бы скрашивали серо-розоватое будничное существование, позволяя чувствовать свое превосходство над другими, как если бы кто-то втайне от всех зашил в матрац доллары, не собираясь при этом ни предъявлять их, ни пускать в оборот. Мне казалось, что наконец-то теперь, при новой власти, жизнь моя сложилась как следует быть, сообразно моим запросам и способностям.
Человека часто губит уверенность, что выпавшая на его долю и радующая его Судьба — это нечто окончательное и незыблемое. Он не учитывает или забывает, что все вокруг намеренно или безотчетно, с озлоблением или с благими намерениями неустанно, неодолимо, как священный источник в Лурде, заняты тем, чтобы изменить его Судьбу. Разумеется, в худшую сторону. Моя судьба в воеводском городе, который так мне нравился и к которому я был так привязан, изменилась круто и неожиданно. Над изменением ее усердно и с истинно бенедиктинским терпением трудился мой коллега ХРО. Он ведал отделом коммунальных проблем и считал, что это его унижает. А в моем ведении были две самые заманчивые, представлявшие наибольшие возможности сферы жизни: спорт и искусство. Вначале он, вероятно, считал, что ему полагается по крайней мере одна из них, затем, как видно, возжаждал заполучить обе. Хуже всего, что спорт давал возможности ездить за границу. ХРО, наверно, был слегка раздражен, когда я с нашей командой второй категории отправился на товарищеский матч в Градец-Кралове, и уже совершенно разъярился, когда меня послали в Софию на состязания по волейболу. Вернувшись из Софии, я почувствовал, что вокруг меня происходит что-то неладное. Мои коллеги в редакции держались со мной сдержанно, а ХРО, завидев меня, хмурился и не подходил. Атмосфера сгущалась, и меня охватило беспокойство.
Однажды меня вызвал главный редактор. Он старался сохранить непринужденность, даже фамильярность, но у него это плохо получалось. Неожиданно он посерьезнел и, придав суровость и как бы озабоченность своему лицу, произнес:
— Ну, так вот. С вами возникли осложнения. Мне лично вы нравитесь, я ценю вашу работу, не могу, однако, не признать, что вы допускаете ошибки. Мы должны определить свое отношение к этому. Надеемся, что вы тоже определите свое отношение.
В этот момент зазвонил телефон. Я догадался, что звонят из Варшавы, так как главный сперва как бы съежился, а потом вытянулся в струнку. С минуту казалось, что он вовсе забыл, что я здесь, наконец, взглянув на меня, он махнул рукой и, прикрыв трубку ладонью, проговорил:
— Ну, ладно, ладно. Можете идти, из Варшавы звонят. Мы еще вернемся к этому вопросу.
На следующий день на доске объявлений я прочел, что состоится собрание. Последним пунктом повестки дня значились персональные дела. Я понял: речь идет обо мне.
В то время прошел слух, что в наш город приезжает товарищ Ходкевич. Тогда, в конце сороковых годов, он был крупным деятелем по вопросам печати и пропаганды. Ходкевич пользовался репутацией человека сурового, решительного, весьма влиятельного и наделенного широкими полномочиями. Стоило ему появиться где-нибудь на периферии, как людей бросало в дрожь. Я узнал, что он должен прибыть на наше собрание. Тут явно поработал ХРО, который не гнушался в выборе средств. Все полагали, все более заискивая перед ним, что он обладает большой ловкостью и умением делать карьеру. Даже главный начал подмазываться к нему. Правда, я не знал, чего от меня хотят, но полагал, что если вообще чего-то хотят и товарищ Ходкевич будет присутствовать на собрании, моя песенка спета.
Собрание началось без товарища Ходкевича. Главный от его имени извинился, что тот опаздывает: он задержится и просит начинать без него. ХРО поморщился. Потом он попытался затянуть прения по вопросу о борьбе с корректорскими ошибками и по другим вопросам повестки дня. Он нервозно поглядывал на дверь, и наконец его физиономия просветлела: вошел товарищ Ходкевич. Товарищ Ходкевич сделал знак рукой, успокоил присутствующих: не обращайте, мол, внимания, а главный широким жестом пригласил его к столу, покрытому зеленым сукном, за которым восседал сам.
Я оцепенел. Товарищ Ходкевич был не кто иной, как Здзих Пендзих. Всякая ошибка исключалась. То был не кто-то похожий на него, а он, собственной персоной. Несомненно он, но как бы и не он. Здзих казался смертельно уставшим: он беспрерывно облизывал губы, поправлял волосы, нервно засовывал и тотчас вынимал из кармана пиджака левую руку. Все это вместе создавало впечатление, что он что-то от себя отгонял, стремясь от чего-то избавиться. Здзих Пендзих жаждал избавиться от товарища Ходкевича, который ему смертельно наскучил. Зачарованный этим необычайным спектаклем, который в этом зале только мне был доступен, я на минуту забыл, зачем здесь нахожусь. Напомнил мне об этом ХРО.