Ты спрятался за колодцем, ожидая, поверит ли он, услышал, как в комнате что-то несколько раз стукнуло, и понял, что это он поспешно натягивает сапоги и постукивает каблуками об пол. Скрипнула дверь, и щели сеней наполнились колеблющимся светом. Одновременно на улице раздался топот многих ног и кто-то отворил калитку.
Ты хотел крикнуть, хотел предостеречь его, но было уже поздно. Он стоял в дверях сеней, залитый светом лампы, которую держала жена. Ты хорошо запомнил его: высокая, худая фигура, беспомощно ссутулившиеся плечи, черные волосы и смуглое лицо с крупным ртом, который иногда улыбался без участия глаз.
В полосу света вошли шаулисы. Блики на их касках трепетали, как большие банты. Они что-то ему говорили, а он отвечал запинаясь, глядя в землю.
— Laba naktis[1], — сказали они его жене и ждали, пока она закроет дверь.
Потом они провели его мимо тебя, беззлобно подталкивая.
— Ejk, ejk ponas[2].
Ты обошел вокруг колодца, прячась за его мокрым срубом. Ты провожал арестованного взглядом до той минуты, пока его силуэт не растаял в ночи, вернее до тех пор, пока не раздался рев мотора и грузовик, воя на низких скоростях, не покатил по ухабистой улице.
Долгое время ты дрожал возле колодца, впиваясь пальцами в замшелый сруб, и никак не мог собраться с мыслями. Потом ты перевел взгляд на то окно, словно прижавшееся к земле. И вдруг ты подошел к нему, упал на колени на скользком дерне, приник лицом к стеклу в том месте, где виднелся треугольник света.
Посредине комнаты, повернувшись к тебе спиной, стояла женщина. Ты видел ее светлые, чуть рыжеватые волосы в освещении керосиновой лампы и опущенные руки. Она очень долго стояла подле медного таза, который так и не убрала, и мыльные пузыри в нем лопались один за другим.
А ты не сводил с нее глаз, хотя весь окоченел от холода, хотя у тебя неистово стучали и щелкали зубы и ты никак не мог сдержать этой дрожи.
Заплакал ребенок, но женщина не пошевелилась, надолго застыв в этой необычной, мертвенной неподвижности; наконец — когда ты уже не чувствовал ног от холода — она медленно подняла руки, замерла на мгновение в такой позе, а затем, словно в глубоком сне, заученным жестом стянула через голову блузку.
И ты увидел ее наготу — наготу, чуждую стыда и всякой двусмысленности, — и в ужасе отпрянул от окна. Ты бежал домой той же самой дорогой, потрясенный тем, при каких обстоятельствах впервые увидел женское тело.
Потом ты дремал на диванчике в кухне под полуоткрытым окном. Ты слышал всякий раз, как били часы у соседей, и ждал рассвета. И когда где-то запели петухи, ты своим натренированным слухом выловил из шума ветра гудение земли под ногами многих людей.
Ты выбежал в сад, забился в гущу разросшегося сырого малинника. Ты видел, как они входят во двор, светя фонариками, как стучатся в дверь. От пота и росы, которая обильно садилась под утро, ты весь взмок.
На улице, по-видимому, стояла машина, потому что оттуда доносились приглушенные голоса арестованных, загнанных в кузов.
Они долго бушевали в доме, и время от времени ты слышал всхлипывания матери. Наконец несколько человек вышли на улицу. Один помочился у самой твоей головы, другие вяло переговаривались, покуривая сигареты. Ты так закоченел от холода, что не мог вытащить руку, запутавшуюся в ветках малины.
Потом офицер приказал обыскать сад.
— Nie reikia, — сказал невидимый шаулис.
— Reikia. Reikia, — поторопил его офицер.
Они разошлись по саду, топча кусты крыжовника. И на тебя напал такой страх, какого ты не испытывал ни разу за долгие месяцы партизанской жизни. Ты кинулся бежать вслепую, ломая кусты малины, калеча ноги о колышки для помидоров, спотыкаясь на свежих бороздах земли. В этом трансе ты бежал до тех пор, пока не попал в небольшой пруд, вся поверхность которого была усыпана гусиными перьями. Здесь ты пришел в себя, захлебнувшись липкой болотистой водой. Весь облепленный илом, ты выполз на берег, твои босые ступни закоченели от холода. Ты ясно помнил, что в первый раз страх смял тебя в тот день, когда тебя разоружили и прогнали с места стоянки отряда. С той поры ты уже не мог освободиться от этого унизительного чувства. Внезапными волнами, конвульсивно, страх хватал тебя за горло, и ты бросился, не мог не броситься, к ближайшим дверям и стал отчаянно колотить в омытые дождем доски.
Никто тебе не отворил. Ты слышал крадущиеся шаги за стеной, слышал, как там шепчутся, напряженно выжидая. И никто тебя не впустил.
Ты побежал к следующему дому. Ты стучался в двери, в стены, в окна. Ты стонал, извиваясь от боли, потому что холод стал уже болью. Ты с мольбой вглядывался в окна, за которыми что-то смутно мелькало, быть может, кто-то боролся там со своей совестью.
И тогда ты увидел высокое, строгое здание, которое в жизни твоих близких играло самую важную роль. Ты обошел колокольню и, преследуемый собаками, припал к окошку приходского дома. Ты дергал ставень, громко плача.
— Кто там? Кто кричит? — услышал ты наконец голос; этот голос принадлежал не ксендзу, а человеку, который жил здесь, но редко выходил из дому.