Я постоянно контролирую себя. Как будто играю на сцене перед невидимой, но все время присутствующей аудиторией. Я запоминаю пейзажи, свое состояние духа, свои открытия в разных неожиданных военных ситуациях. Все это я вколачиваю в память, как урок, который когда-нибудь кому-то отвечу. Быть может, этому меня учили в школе, дома или в книжках, которые я поглощал тоннами?
Сокол останавливается как вкопанный.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Тсс. Не слышишь? Сани едут. Лошадиный топот.
Мы вслушиваемся в тишину, в бормотание спящей земли.
— Эх ты, — говорю я. — У страха глаза велики.
— Чего мне бояться, — стонет Сокол. — Я прошел через три облавы. Сидел в стогу, который искололи штыками.
— Когда-то я любил бомбежки, — говорит Тихий. — Раз-два, хватали мы порося на санки и тихо — ша. Но теперь другое. Шатаются по всем дорогам.
— Ты знаешь, какой сегодня мороз? — спрашиваю я.
— Ну, знаю, — бормочет Тихий. — Пойдемте, пусть уж все будет позади.
Снег отчаянно скрипит, хотя мы стараемся идти как можно тише. Случается, кто-то из нас споткнется и громко зазвенит оружием. Лес начинает лениво расступаться в стороны. Перед нами все больше мутной белизны, подкрашенной желтоватым тоном.
— Ей-богу, кто-то едет. Неужели вы не слышите человеческие голоса? — говорит Сокол.
— У тебя разгулялись нервы, — говорю я. — Надо было остаться.
— Подождем здесь, в лесу, — настаивает Сокол. — Там огромная поляна. Перещелкают нас, как куропаток.
— Три часа ночи. А сколько еще времени займет обратная дорога. Ну, пошли, — решаю я.
Мы идем и ожесточенно молчим. Где-то справа, из черной полосы бора, дугой охватывающего большую поляну, отзываются волки.
— Волки воют к беде, — шепчет Тихий, окутанный морозным паром, как вуалью. — Даст нам жизни эта зима, чтоб ее нелегкая…
Сокол вырвался вперед. Несется, как старая лосиха, нетерпеливо вытягивая шею из заиндевелого воротника. Вдруг он поворачивает назад и спешит к нам, вырубая сапожищами обледенелые комья снега.
— Говорил я, мать вашу так, — шипит он. — Едут.
— Где?
— Вон. Навстречу нам.
Мы учащенно и тяжело дышим, впившись взглядом в противоположный край леса, где теряется наша дорога. Действительно, там что-то смутно маячит на темно-синем фоне.
— Тсс, — предостерегает нас Сокол.
Сперва мы улавливаем редкий и медленный разговор, напоминающий плеск реки, борющейся с корнями затопленных деревьев. Потом уже ясно слышен визг подкованных железом полозьев и фырканье лошадей.
— За мной, — командую я.
Я кидаюсь бегом влево, к стене леса. Мне не надо им объяснять, чтобы они бежали за мной след в след. Им это хорошо известно, они действуют по привычке. Но снег глубокий, я сперва проваливаюсь до колен, потом до паха и под конец до пояса.
Я отчаянно барахтаюсь, словно сопротивляясь течению горного потока. Обледенелый снежный покров с трудом ломается и рвет одежду. Мой кожух опадает наподобие старой торбы для овса.
Но вот и лес, первые кусты можжевельника, спрятавшиеся под сугробами. Я падаю возле ближайшего дерева и с жадностью лижу его обледеневшую кору, пропитанную ароматом смолы. Мои товарищи падают рядом со мной. Я стаскиваю рукавицу. Ладони сразу прилипают к мерзлому оружию.
— Счастье будет, если они следов не увидят, — шепчу я.
Тихий стонет. Он дует на затвор автомата, чтобы не примерзали пальцы.
Мы замираем. На середину широкой поляны выезжает длинный ряд саней. Они едут медленно, шаг за шагом. Приближаются к тому месту, где мы свернули, оставив, как кабаны, глубокие следы.
Ставлю автомат на боевой взвод. Тихий и Сокол делают то же самое. Мы провожаем взглядом странный кортеж. Первые сани проехали критическую для нас точку, теперь проезжают вторые.
— Не заметили, — с облегчением говорит Сокол.
— Не говори «гоп», — остерегаю его я.
Перед самым нашим носом тяжело шлепнулась в снег шишка.
— Иисусе Мария, — стонет Тихий. — Вы видите, что они везут?
Мы подползаем почти к самой опушке леса.
— Какие-то чурбаны. Все сани загружены, — шепчет Сокол.
Тихий поднимается на колени.
— Что за чурбаны, осел, — бормочет он. — Это люди.
— Какие люди? — не своим голосом говорит Сокол.
— Замерзшие.
Голова колонны уже въезжает в лес, из которого мы недавно вышли. Один из конвоиров пронзительно свистит на пальцах, ему отвечают таким же свистом с последних саней.
Безотчетным движением я снимаю шапку.
— Везут парней Кмицица, — говорю я. — Позавчера их поймали и возят теперь по лесу для устрашения.
Караван саней с торчащими из них окоченевшими руками и ступнями, на которых переливается отраженный в ледяной корке свет луны, углубляется в лес.
Тихий и Сокол тоже снимают шапки. Тихий широко, по-русски крестится и бьет поклоны, делает это с каким-то звериным остервенением, как издыхающий носорог, который долбит мордой равнодушную землю.
Мы долго не двигаемся с места, хотя погребальное шествие давно уже скрылось в лесу.
— Будет и нам крышка, — вполголоса говорит Тихий.
Я знаю, что нервы у них уже сдали.
— Встать! — командую я.
Они поднимаются с колен, и мы нехотя возвращаемся на дорогу, а потом идем дальше, вперед, под аккомпанемент волчьего воя.