— Они говорили между собой латинскими словами. Они боялись, что я пойму, зачем им моя кровь. Несколько слов я запомнила, потом нашла по словарю. Они хотели получить какой-то вирус и остановить какую-то эпидемию. Умственный грипп, — улыбнулась она.
— Сюзанна знает об этой истории?
— Конечно. Она умоляла меня никому и никогда не рассказывать. Ты меня не выдашь?
— Друзей не выдаю и не продаю... А как тебя Сюзанна нашла?
— Случайно. Я сперла у нее сумочку в троллейбусе, Сюзанна меня и прихватила.
— Ты что, долго бродяжничала?
— Было дело.
— И как же ты убереглась от бед?
— Волка зубы кормят, а ноги спасают, — снова улыбнулась Алина. — На свалке нашла старый винтовочный штык. Он меня и спас... Один мужик за мной на чердаке гонялся. Загнал в угол и кинулся. Я штык подставила. А потом на Сюзанне сгорела. Но она молодец, не стала вопить, кричать полицию, а увела к себе, в мансарду. Сюзанна сделала мне бумаги, и я стала Алина Иннокентьевна Кисиани. Но мне это имя не очень нравиться. Я потом сама поменяю... Слушай, а почему большая вода дышит и играет?
— Большая вода свободна, — задумчиво ответил Гранжан. — На свободе мысль играет, а в заточении скорбит.
— Тебя учили говорить красиво или сам достиг? — насмешливо спросила Алина, ее улыбка тронула углы губ и замерла, неявленная. — Если бы еще и другие умели тебя понимать.
— Понимать труднее, чем говорить. Но когда мы говорим, мы учимся себя понимать, а это уже что-то. Кстати, я слышал, будто, если ты бывала с Сюзанной, — кто такой Амвросий? Он будто бы наукой занимается?
— Амвросий, — девочка скорчила гримасу, изобразив многомыслие, — сдвинутые брови, надутые щеки и съежившиеся губы, — он... как это... теоретик — синтезатор, — вспомнила она и улыбнулась. — Он берет нечто и превращает в ничто.
— Не слабо! — одобрил Гранжан. — Серьезная работенка. Он сильно утомляется или теоретизирование только для ленивых?
Девочка пожала плечами, подобрала камешек, бросила поверх воды, проследив полет.
— Ты убила человека, — сказал Гранжан. — Тебе потом не было страшно?
— Психолог, — Алина бросила на него колючий взгляд. — Надеюсь, что не было страшно ни тогда, ни потом... У него изо рта пошла черная кровь прямо мне на руки. Потом от рук долго пахло кровью. Очень противно...
Город доживал третье свое столетие, разрушаясь в сердцевине и отпочковывая на стороны клочковатые пятна новостроек. Люди, десятилетиями служившие материалом непрерывного эксперимента по выращиванию новой исторической общности придурков, уже, казалось, не были способны ни к упорной деятельности мысли, ни к стойкому чувству отвержения данности и потому, как пессимисты, преувеличивали испуг беспокойства неприятности и недооценивали перспективу благих возможностей, которых, разумеется, было больше, чем вместимости времени и пространства. Новые городские власти, выплеск площадной демократии, еще не сподобились опыта народоправства, а старая власть, упыри идеологического омертвления, уже не могли ни вожжи поддергивать, ни петушком за дрожками, потому что все разносилось к едреней фене, распугивая брызгами народы и государства.
Город медленно и неотвратимо умирал, покинутый судьбоправным благословением и человеческим благоделанием, обнажал одну за другой метастазы разрушения, воздевая к серым небесам культяпы серых домов. Посредственность все еще навеки обладала осознанием своей единственной пошлой правоты, тенью истины, и влеклась контрастной чересполосицей дней и ночей к равнодушному будущему. Бытие правили те же деградировавшие жертвы истории, прежде не успевшие развернуться, разгуляться, сказать иногда «а не пошли бы все на...», и ныне, возвышенные внезапными переменами, упивались дозированной вольностью, — одни обирали безмолвствующих обывателей, другие впадали в откровенность эротики, третьи, самые дисциплинированные, большевики, пускались в тайную коммерцию как в последний шанс не утратить власти, и надо всем этим царил, кривляясь и корча благородные рожи, всероссийский вонючий блуд. Прежние проституирующие вожди спешно и без надежды на успех, но лишь бы восполнить тоску по порядку, раскрашивали принципы социального участия в дележе награбленного, новые же народоводцы приноравнивались к правилам проституирования, а праведники, обилием которых некогда славилась русская духовная обширность, терялись в безумствующей толпе, и голоса их не достигали ушей и сердец. И в этом празднике похорон мерещилась тайна, беременная ожиданием чуда. Маги, мистики, колдуны, астрологи, пророки, бесноватые, блаженные и слобоумные оказывались в чести и при деньгах, окунались в благоговейное страстное истерическое приятие публикой, ждавшей перехитрить, облапошить неотложный ход обыкновенной и до глупости простоватой жизни...