— Правильное ощущение. У любого писателя есть излюбленные темы, в которых он лучше всего себя может реализовать. Заметьте, Толстой не писал о полярниках, а Достоевский об индейцах. Ждать от автора, чтобы он в каждой новой вещи был другим, невозможно. Это как ждать от жены, чтобы она каждую ночь ложилась в постель с новым набором половых признаков. Для этого существуют другие женщины. Вы же не требуете от Маканина, чтобы он написал роман как Белов, а от Белова не ждете, чтобы он написал роман как Битов. Вы любите Белова за «беловщину», Битова за «битовщину». К сожалению, Маканина давно уже любить не за что… Редкий случай аннигиляции таланта. И у меня тоже есть свой набор особенностей — литературных и личностных. Но вот в чем не соглашусь с вами: «Трубач» гораздо сложнее и многоплановее «Козленка». Он богаче структурно, в нем затронут более широкий круг тем и проблем. В сущности, я писал сатирическую энциклопедию нашей нынешней жизни. К тому же книгу еще рано оценивать, поскольку она не закончена. Вот когда там все линии сойдутся, когда станет понятно, для чего нужны все эти вставные новеллы, боковые линии, вот тогда можно будет выносить приговор. А писателя всегда судит суд присяжных, состоящий из тысяч читателей. Еще не знаю, удался ли мой замысел, думаю, что мало кто из современных писателей предложит вам такую широкую по охвату книгу… В романе много литературной игры, это своего рода преодоление постмодернизма, включение его в традиционную систему нашей литературы. Когда вещь будет завершена, вы увидите, что это совсем не «Козленок в молоке», что это совсем другой Поляков.
— Да, я очень долго носил его в себе. Недавно я обнаружил интервью, которое дал в девяносто четвертом году «Вечерней Москве», и на вопрос корреспондента, над чем сейчас работаю, ответил, что приступаю к роману «Гипсовый трубач» и даже изложил какие-то сюжетные коллизии, правда, нисколько не соответствующие тому, что получилось. Когда я начал писать «Трубача», роман не пошел, я его отложил, написал «Козленка в молоке», потом попробовал вернуться к «Трубачу», но роман снова не пошел, я его отложил и написал «Замыслил я побег», ну и так далее. И уже после «Грибного царя» я решил: в последний раз попробую, если не пойдет, больше возвращаться к нему не буду. Сел — и вдруг роман не пошел, а полетел. Значит, я дозрел до него.
— Они для меня равноценны. Еще со времен «Апофегея» в моих книгах немало эротики. Я всегда считал, что рассказывая про любовные отношения героев, нельзя обойти интимную сторону, но я категорически против грязного, подъездного физиологизма, которым насыщена современная проза. Для описаний эротических переживаний героев я всегда придумывал какую-то метафору, словесную игру, чтобы это было интересно и изящно, не пошло. Я никогда не окажусь в ситуации, в которую на одной из телепрограмм попал Виктор Ерофеев, отказавшийся перед камерой прочитать неприличную сцену из своего же романа. Да, в моих вещах немало интимных сцен, но любую из них я могу прочитать хоть в пансионе благородных девиц, ибо там нет ничего оскорбительного, только пикантность. А какая любовь без пикантности?
Разноплановость романа позволяет мне дать панораму нынешней жизни. Я уверен, через двадцать-тридцать лет наше время, начиная с девяностых годов, будет восприниматься не менее экзотически, чем революционные двадцатые годы прошлого века. И тогда «Трубач» прочтется совсем по-другому. Я пишу на вырост.