Коридор. Дверь. Еще дверь. Чье-то бормотание за спиной. Стекло – оно не пускает, держит, слабо пружинит под дрожащими пальцами. Где-то здесь… Где-то здесь есть выход из этого плена боли, из этого кошмара…
Она вошла в ванную, зачем-то до отказа отвернула кран. На нее обрушился шум хлынувшей воды, нарастающая, как сирена, боль в груди бросила ее к шкафчику над зеркалом, где я хранил лезвия для опасной бритвы. Резко полоснув бритвой по руке, чтобы заглушить душевную боль болью физической, она долго и с удивлением смотрела, как по запястью змеится алая струйка. А потом опустилась перед ванной, в которой, быстро набирая розовый цвет, пенилась вода, на колени и сосредоточенно хлестала и хлестала себя по венам опасной бритвой, вспарывая тонкую белую кожу запястий, изрезая ее в лохмотья.
Мы с Мариной не сразу поняли, что там происходит. Мы сидели на кухне и ждали, когда Катька выйдет к нам, смотрели друг на друга и молчали, прокручивая каждый у себя в голове слова и фразы, которые должны (или не должны?) были ей сказать.
И только когда из-под двери хлынула вода, а Катька не произносила ни звука, хотя мы принялись стучать в ванную и звать ее, – только тогда мы поняли, что случилось что-то недоброе.
Я вышиб дверь одним ударом.
…Когда, очень не скоро, Катька пришла в себя, то первой, кого она увидела в полуметре от себя, была Марина. В накинутом на загорелые, красивые плечи белом халате Доронина сидела на стуле и, чутко откликаясь мгновенным взлетом темных бровей на каждое ее движение, следила за тем, как подруга приходит в себя.
– Тихо! Не шевелись! – предупредила она, нагнувшись почти к самому Катькиному лицу. – Тебе, дорогая моя, еще месяца полтора-два надо на каждом движении экономить. Потеря крови, пятнадцать швов на руках, да и сотряс ты получила, когда Стас дверь вышибал, – это не шуточки, подруга, хорошо еще, что так быстро очухалась, я уж думала, неделю в себя будешь приходить. И еще хорошо, что молчишь ты, разговаривать тебе, Катюш, тоже вредно. Ты лежи, молчи, а я тебя сейчас кормить буду.
Все-таки Катька сделала попытку пошевелиться. Тщетно. Туго перебинтованные руки ее были крепко привязаны к кровати. От обеих ноздрей к какому-то аппарату в изголовье тянулись синеватые прозрачные трубочки.
В голове стоял туман, какой бывает после утреннего, очень раннего и очень неожиданного, пробуждения. Но вот сквозь марево путаного сознания пробилось первое воспоминание – и Катькая зажмурилась, застонала, замычала, забилась под своими сковывающими малейшее движение доспехами.
– Ты не хочешь меня видеть? – догадалась Марина, быстрыми, яростными движениями растирая в кашицу котлету, лежащую на белой больничной тарелке. – Прекрасно тебя понимаю, подруга, но ничего не попишешь – бросить тебя такую я не могу, а посылать Майе Владимировне – так звали Катину маму – телеграмму, чтобы она приехала, потому что дочь ее, будучи в состоянии аффекта, вены себе вскрыла, – извини, рука не поднялась. У мамы твоей сердце слабое. Давай, открывай рот. И не бузи, придется тебе с моим присутствием смириться. До полного выздоровления. А потом – потом как знаешь, можем даже и не здороваться.
Перед носом у Катьки оказалась ложка. Больная сжала губы, но Марина была неумолима.
– Открывай рот, говорю тебе, жуй, глотай и молчи. Тоже мне, Анна Каренина. Нашла из-за чего жизни лишаться – из-за двух сволочей каких-то, это я про Стасика твоего и про себя, любимую, заметь! Ой, да ты мне зубы не заговаривай, – спохватилась Марина – открывай рот, жуй давай и глотай, а то от недоедания точно окочуришься!
Катька упорно стискивала зубы. Выждав с минуту, Марина хмыкнула и сильными пальцами защемила Катюше нос вместе с трубочками. Волей-неволей, но рот пришлось открыть, жевать и глотать – тоже.
– Я, Кать, всяких там «прости» и «пойми» говорить тебе не буду, – продолжала Марина, внимательно наблюдая между тем, добросовестно ли больная пережевывает пищу. – И без того ясно, что в твоих глазах паскудой последней выгляжу, так оно и есть в общем-то. Но хочешь – верь, хочешь – не верь, а только то, что произошло, – это с моей стороны, ну… как бы опыт такой был. Чисто медицинский. Любопытство меня разобрало, понимаешь? Никак я не могла понять, что это такое, твой Стасик, что он за самец-производитель, почему на него все бабы вешаются. Может, думаю, он умеет нечто особенное, чего я не умею? И так мне это интересно, Кать, стало, так занятно – аж я чесалась вся от любопытства. А тут ты уехала на практику свою эту дурацкую, а Стасик твой на меня – я чуяла – давно поглядывал, ну, я и решила… Эксперимент сделать. Слов нет, сволочная штука получилась, но если б ты, Катюха, со своим возвращением ровно на день повременила, то и не узнала бы ничего. Я б свое любопытство удовлетворила, и забылось бы это дело – «как сон, как утренний туман…».