— Не понимаю, почему ты не слушаешь, когда я с тобой разговариваю, — возмутился Дэвид.
— Ненавижу, когда начинают разговаривать, едва я берусь за зубную щетку, — парировала Алабама.
— Я сказал, что простыни жгут мне ноги.
— Тут нет углекислого калия в алкоголе, — скептически произнесла Алабама. — Наверно, у тебя невроз. Появился какой-нибудь новый симптом? — с тревогой вопросила она.
— Я так долго не спал, что у меня, не исключено, были галлюцинации, вот только пойди разбери, где они, а где реальность.
— Бедняжка Дэвид — что будем делать?
— Не знаю. Правда, Алабама… — Он задумчиво закурил сигарету. — Мои работы теряют свежесть. Мне нужны новые эмоциональные стимулы.
Алабама холодно посмотрела на него.
— Понятно. — Она понимала, что благодаря прованскому лету навсегда утратила право обижаться. — Ты мог бы последовать примеру Берри Уолла и писать для парижской «Геральд».
— И задохнуться от кьяроскуро, над какой-нибудь гравюрой.
— Если ты серьезно, Дэвид, то мне казалось, мы не лезем в дела друг друга.
— Иногда, — сам не зная зачем отозвался Дэвид, — на твоем лице такое выражение, будто ты потерялась в тумане на шотландском болоте.
— И, конечно же, в наших взаимных расчетах нет места для ревности, — стояла она на своем.
— Послушай, Алабама, — не дослушав жену, сказал Дэвид, — я ужасно себя чувствую. Как ты думаешь, мы добьемся успеха?
— Я хочу похвастаться новым платьем, — решительным тоном произнесла Алабама.
— А я надену старый костюм. Знаешь, а может, не стоит идти к ней. Надо подумать о наших долгах перед человечеством.
Для Алабамы долги означали всякие ловушки цивилизации, которая заманивала в свои сети и наносила вред счастью Алабамы и стреноживала время.
— Ты морализаторствуешь?
— Нет. Я хочу посмотреть, какие она устраивает приемы. На своем последнем суаре Дикки ничего не получила для благотворительности, а ведь сотни людей не были пропущены дальше ворот. Герцогиня Дакне стоила Дикки трехмесячного размещения в Америке отлично подобранных намеков.
— Все они одинаковые, эти приемы. Сидишь и ждешь того, что неминуемо, хотя как раз это никогда не случится.
Послевоенное сумасбродство, которое послало Алабаму с Дэвидом и еще тысяч шестьдесят американцев скитаться по Европе и играть в погоню за зайцем, но без собак, достигло своего апогея. Дамоклов меч, выкованный высокой надеждой получить что-то, не дав ничего взамен, и деморализующим ожиданием ничего не получить, дав что-то взамен, к третьему мая уже висел в воздухе.
Были ночные американцы, были дневные американцы, и у нас всех были американцы в банке, чтобы иметь деньги на покупки. Мраморные коридоры кишели ими.
Не хватало цветов для продажи. Настурции делались из кожи и резины, гардении из воска, а кукушкин цвет из проволоки и ниток. Только их и успевали делать, чтобы посадить на тощую почву узеньких бретелек, да еще букеты на длинных стеблях, чтобы вытеснить суглинистые тени из-под кушаков. Модистки шили шляпки из игрушечных парусов в Тюильри; смелые портнихи продавали лето пучками. Дамы бродили по магазинам, не жалея подметок, чтобы заполучить хромированные фантазии Елены Рубинштейн и Дороти Грей[66]
. Они читали официантам описания блюд в меню и упоенно стрекотали друг дружке: «Вам бы этого хотелось?» или «Вам правда этого хотелось бы?» — пока потерявшие терпение мужчины не устремлялись на куда более тихие парижские улицы, где словно мурлыкал невидимый оркестр, почти неслышно. В другие времена американцы покупали для себя модный дом с воротничками и манжетами из Нейли и Пасси, а кормились на улице де Бак, будто голландские мальчишки, экономившие медяки. Безответственные американцы тешили себя дорогими причудами вроде катания слуг в субботу на разбитом «чертовом колесе» или так азартно наслаждались прочими прелестями мирной жизни, что вокруг них всегда стоял грохот, который издает кассовый аппарат. Всякие вещуны, толкователи черной магии грабили постоянную клиентуру на улице Пти-Шамп; на такси тратили состояния, устремляясь в неведомые дали.— Прошу прощения, я на минутку. Только поздороваться.