Беседа между человеком и призраком продолжалась, пока первые лучи зари не начали подкрашивать лиловый горизонт розовым светом. Луна постепенно бледнела, вскоре над темно-синей полосой моря показался краешек солнца, и день вспыхнул подобно гигантскому взрыву. Спирита — светлый ангел — не боялась солнца, и потому она ненадолго задержалась на палубе, омытой розовыми лучами и бликами, что золотыми мотыльками играли в ее волосах, развевавшихся под утренним бризом с островов. Ведь если она и предпочитала являться по ночам, то лишь потому, что обычная человеческая суета в эти часы замирала, Ги оставался один и можно было не опасаться, что случайные свидетели примут его за сумасшедшего, обнаружив, сколь странно он себя ведет.
Она заметила, что Маливер побледнел и замерз.
— Бедное создание из плоти и крови, не надо противиться природе! Становится прохладно, утренняя роса покрыла палубу и намочила снасти. Идите в каюту, надо поспать, — с мягкой укоризной промолвила Спирита и ласково, совсем как земная женщина, добавила: — Сон не разлучит нас. Я буду рядом и отведу тебя туда, куда наяву ты еще не можешь попасть.
В самом деле, Ги снились лазурные, лучистые, сверхъестественные сны, он парил вместе со Спиритой в раю, в элизиуме[212], в смешении света, зелени и идеальной архитектуры, о которых наши бедные языки с их ограниченностью, несовершенством и расплывчатостью не могут дать даже отдаленного представления.
Нет смысла детально описывать впечатления Маливера от его путешествия по Греции, ибо нам пришлось бы выйти за рамки повествования. К тому же Ги, поглощенный любовью и своим единственным, неотступным желанием, гораздо меньше, чем раньше, обращал внимание на открывавшиеся его глазам красоты. Он взирал на природу, а видел лишь далекий, туманный и роскошный фон для того, что занимало его целиком. Мир превратился в декорацию для Спириты, и самые восхитительные пейзажи казались ему недостойными этой роли.
Тем не менее на рассвете следующего дня он не смог удержаться от возгласа восхищения и изумления. Когда пароход вышел на рейд Пирея, Маливеру открылась чудесная, освещенная восходящим солнцем картина: Парнит и Гимет своими аметистовыми склонами образовывали своего рода кулисы величественной декорации, а в глубине сцены возвышались причудливо изрезанный Ликабет и Пентеликон[213]. В центре, на Акрополе, подобно золотому треножнику на мраморном алтаре, вздымался Парфенон, залитый утренним перламутром. Голубоватые тона далекого неба проглядывали между полуразрушенными колоннами, придавая благородной форме храма характер воздушный и совершенный. Маливер затрепетал от ощущения прекрасного и понял то, что до сих пор оставалось непостижимым. В этом мимолетном видении ему, романтику, открылось все греческое искусство, то есть идеальные пропорции целого, абсолютная чистота линий, несравненная пленительность цвета, состоящего из белизны, лазури и света.
Едва очутившись на берегу, он поручил багаж Джеку и забрался в один из тех фиакров, что, за отсутствием античных колесниц и к стыду современной цивилизации, перевозят путешественников из Пирея в Афины по белой от пыли дороге, вдоль которой время от времени попадаются белесые оливковые деревья. Разболтанная коляска, подозрительно дребезжавшая на ходу, быстро мчалась за двумя серыми в яблоках тощими лошадками с поднятыми наверх коротко остриженными гривами: можно сказать, то были остовы или глиняные макеты мраморных лошадей, что дыбятся на рельефах Парфенона. Нет никаких сомнений, что их предки служили моделями Фидию[214]. Их изо всей силы подстегивал юноша в костюме паликара[215], и, возможно, будь в его руках приличная упряжка, он в прежние времена взял бы приз на олимпийских бегах.
Пока остальные путешественники брали приступом гостиницу «Англетер», Ги подъехал к подножию священного холма, на котором род человеческий в цветущую пору юности, поэзии и любви собрал самые чистые и совершенные творения, как будто для того, чтобы порадовать ими богов. Почтительно ступая по вековой пыли, он поднялся по древней улице Треножников, загроможденной бесформенными лачугами, и наконец достиг лестницы, ведущей к Пропилеям[216], часть ступеней которой выломали, чтобы сделать из них надгробия. Он прошел через это странное кладбище мимо беспорядочного нагромождения плит и уцелевших цоколей, на одном из которых и поныне стоит маленький храм Ники Аптерос[217], а на другом когда-то высилась конная статуя работы Кимона[218]и покоилась Пинакотека[219]— хранилище шедевров Апеллеса, Зевскида, Тиманфа и Протогена[220].
С чувством религиозного восторга миновал он Пропилеи Мнесикла[221]— шедевр, служивший достойным прологом к великим творениям Иктина[222]и Фидия. Ему, варвару с Запада, было почти стыдно топтать своими сапогами эту священную землю.
Еще несколько шагов — и он очутился перед Парфеноном, храмом девы, святилищем Афины Паллады, самого чистого воплощения идеи политеизма.