В комиссионном я купил себе карманный радиоприемник “Сокол”. Раньше я покупал его ради музыки, поскольку привык, что у мамы всю ночь трещит телевизор, кроме того, под музыку гораздо лучше засыпать. Затем я стал слушать французские, русские и португальские новости, но скоро они стали меня раздражать. По обрывкам слов или только по интонации начинаешь догадываться, о чем речь, хотя на самом деле даже не знаешь, новости ли это или радиоспектакль. То есть сначала ты случайно улавливаешь одно, другое слово и беспричинно начинаешь вслушиваться, но в тебе неотвратимо поднимается чувство, что самое важное ты упустил. И тогда я перешел на арабские новости, там не было ни немецких слов, ни латинских, ни славянских, только монотонный ритм совершенно непонятного языка. Ночью, если приглушить радио, они убаюкивают гораздо лучше, чем музыка или европейские новости. Словно Господь Бог разговаривает с нами — когда мужским голосом, когда женским.
Есть история, которую я в любом случае должен вам рассказать. Мама сотоварищи выступали на улице Марко, а я напросился — можно с вами, — потому что хотел посмотреть, как выглядит тюрьма. Было четвертоеапреля или двадцатоеавгуста, не помню точно. Одет я был в велюровое пальтишко. Юдит сказала, да успокойся ты, это такое же противное место, как зоопарк, и осталась дома заниматься, а я представлял себе что-то вроде театра, где даже зрители в маскарадных костюмах и вынуждены пожизненно смотреть на пустую сцену.
Выступление проходило в каком-то зале — актовом, кажется. Стихи, рабочие песни, сценки воспитательного характера, стрекоза и муравей. Господин актер Диош исполнял роль стрекозы, потому что он неплохо пел, на любительском уровне, но для тюрьмы вполне годилось. К тому же — что самое ужасное — выкладываться было совсем необязательно. Если тебе говорят, что ты обязательно должен что-то сделать, за этим последует либо вознаграждение, либо, в случае отказа, — наказание. А если что-то делать необязательно, случиться может все что угодно. Словом, актеры решили отрабатывать проверенную схему, возможно, тогда на следующий год не придется играть Горького.
Я рассчитывал скорее на настоящую пьесу. На высоте дай бог пяти метров горели неоновые лампы, которые из соображений безопасности нельзя было погасить, и запах в зале был, точно в школьной столовке. Под гербом намалевали какой-то девиз, кажется, что-то на тему истины. Заключенные сидели на деревянных скамейках без спинок, тихие и смирные, правда, по обе стороны вдоль стен стояли охранники. Словом, это мало было похоже на выступление в провинции, там публика собирается до начала представления, все грызут семечки и во время спектакля свистят, если отрицательный герой перегнет палку. Но, по крайней мере, возле дверей стоят не часовые, а тети билетерши, и их гораздо меньше.
Я сидел на первом ряду с самого края. В зале было прохладно, а пальто я не надел, почему я думаю, что это было четвертое-апреля. Я не надел его еще и потому, что оно было сшито из материала ровно такого же цвета, как тюремные робы, а мне хотелось сохранять дистанцию. Рядом со мной сидел мужчина атлетического телосложения, но выделялся он только телосложением, форма на нем была та же, что на остальных, и это словно обесценивало его. Наверно, триста дьяконов в одной церкви столь же ужасно выгладят, как триста заключенных в одном актовом зале, или триста дембелей на Восточном вокзале. Словом, этот мужчина напрасно был атлетического телосложения, и напрасно его взгляд был гораздо человечнее, чем у надзирателя, стоявшего рядом с нами, говорить об этом не имело никакого смысла. На свободе он спокойно мог быть и рабочим-метал-лургом, и физруком, и талантливым поэтом — здесь его считали винтиком, нулем, безликим зэком.
На руке у него была синяя наколка — женщина с большой грудью и с рыбьим хвостом. Я с любопытством смотрел на нее, мешало только, что картинка нарисована вниз головой, и лица не видно, потому что, когда мужчина сгибал руку, рукав телогрейки сползал аккурат русалке на шею. Я поздоровался и попросил, чтобы он показал мне и лицо женщины, но он поправил рукав телогрейки и сказал, это не для детей, малыш.
— Меня зовут Андор Веер, — сказал я и прибавил, что это моя мама только что читала Аттилуйожефа.
— Тысяча двадцать четыре, — сказал он, улыбнулся и добавил свое нормальное имя, но его я уже не помню.
Я спросил, почему он в тюрьме.
— Это не для маленьких детей, — сказал он, — но не бойся, я еще никогда никого просто так не обижал.
Я спросил, сколько он еще будет заключенным, на что он спросил, какое самое большое число я могу себе представить.
Я сказал, бесконечность.
Он сказал, ее никто не может себе представить.
Я сказал, что могу.
Он сказал, хорошо, тогда мне еще долго осталось, и спросил, сколько мне лет.
Я сказал, шесть с половиной.
Тогда пойдем другим путем, сказал он, представь, что ты прожил четыре своих жизни. Ты будешь взрослым мужчиной, и у тебя будет такая же красивая жена, как сейчас твоя мамочка, вот тогда я и выйду на свободу.