Я не имел возражений против нескончаемой череды совещаний, которые отсиживал с улыбкой на лице и без единой мысли в голове. Слова «учебный процесс» были для меня пустым звуком – все равно что мышка пукнула, – я даже не понимал, что они означают на языке моих коллег, потому как не мог хотя бы отчасти научить моих студентов видеть мир таким, каким его видел я. Кончилось тем, что я проникся ноющей жалостью к бедным студентам, особенно к спортсменам, а о студентках мог думать только одно: как они выглядят, раздевшись до цветастого белья. Однако профессионализм моих коллег производил на меня сильное впечатление: они помнили, на каких полках библиотеки стоят «их книги», назубок знали списки новых поступлений и никогда не тратили время на возню с каталожными карточками. Мне нравилось сталкиваться с ними у стеллажей книгохранилища – сплетничавшими, подпихивая друг друга локтями, о преподавательницах, зачислениях в штат, пересказывавшими свежие анекдоты и сведения о последних скандалах, разыгравшихся на страницах «Литературного приложения “Таймс”». То, чем они занимались, как жили, было в точности тем, что делал бы на их месте я: относился бы к миру как к неуместной шутке, а к собственной комфортабельной жизни – как к членству в элитном мужском клубе. Сам я никогда никакого чувства превосходства не испытывал и удивился бы, узнав, что его испытывают они. Я не имел возражений против «рыбацких» свитеров, полуботинок «Уоллэби», трубок, словарных игр, шарад, долгого застольного трепа о сибсах, вступительных экзаменах, экспериментальных способах лечения аутизма; против откровенных разговоров о лесбиянстве и правой стороне Фолклендского конфликта (мне больше нравились аргентинцы). Я привык даже к коротким, произносимым с глупыми ухмылочками, почти телеграфным фразам людей, с которыми всего день назад сидел на обеде за одним столом и которые сегодня обращались ко мне с лукавыми, загадочно-ироничными ссылками на наши вчерашние беседы: «Вставить бы
Какие там возражения. Эти вечно юные, безупречные господа с мягкими ладонями и узкими плечами – и парочка жилистых лесбиянок к ним в придачу – меня более чем устраивали. В моей компании они всегда могли проявить свою неподдельную ребячливость, а это нравилось их женам. Могли в любое время пропустить несколько стаканчиков и, перестав изображать серьезных людей, предаться глуповатой смешливости – совершенно как настоящие люди.
И думаю, в глубине души они любили меня за мое отношение к ним как к нормальным, порядочным ребятам (оно распространялось и на лесбиянок, и, по-моему, нравилось им тоже). Все они были бы счастливы иметь меня под рукой подольше, может быть, всегда, а иначе зачем они просили меня «держаться», вместо того чтобы сказать: с тобой что-то не так (с тобой, с твоей жизнью) и это ввергает тебя в меланхолию (о которой они старались, впрочем, ни словом не упоминать).
Так вот, ненавистным мне казалось нечто иное, заставившее меня в конце семестра сбежать из города после наступления темноты, ни с кем не попрощавшись и даже работы студентов с выставленными мной оценками не сдав. А именно, если не считать Сельму, колледж был под завязку заполнен людьми – мужчинами и женщинами, – отрицавшими существование тайны, специалистами по объяснению, толкованию и анализу, использовавшими эти средства для популяризации той самой концепции вечности. Меня они повергали в наихудшего рода отчаяние, и я не смог больше сносить их улыбчивые, светившиеся надеждой преподавательские физиономии. Преподаватели, позвольте вам доложить, это прирожденные надувалы самой подлой разновидности, поскольку то, чего они хотят от жизни, невозможно, а хотят они освобожденной от времени, сущностной молодости – и желательно навсегда. Это подталкивает их к ужасным обманам, к отступлениям от истины. А литература, поскольку она долговечна, – их визитная карточка.