Вчера не стало Шелли. Бедная моя девочка так мучилась!.. Перед уходом очнулась и заплакала. А потом, закрыв глазки, засеменила в воздухе стремительно лапками, слово в последний раз побежала ко мне. Ко мне, одному. Затихнув, взвизгнула едва слышно – и ушла в собачий рай… Я давно осознал, что изменить жизнь нельзя, можно только поменять своё отношение к ней. Но что мне остаётся изменять, если смысла в жизни уже нет?»
Режет по живому, Авксентий Миронович. Не жалеет себя… Престранный же субъект этот дядя – или деда? – Сеня! Какого хрена он нашинковал всякой сентиментальной всячины в эту документальную подшивку?
Или он делал это только для того, чтобы не сойти с ума от одиночества? Оно само по себе не опасно. Но длительное, затянувшееся отшельничество способно свести с ума, если нет возможности поговорить с живой душой. Возможности диалога нет. Хотя бы – заочного, в письмах, за неимением в ту пору интернета и мобильного телефона, да и телефона в квартире вообще.
Необходимость диалога куда важнее потребности в акте познания. А что такое дневник, если не письмо к самому себе? Или – в никуда? Как записка о помощи, заложенная в бутылку, которую бросил с отчаяния в океан знаком последней надежды единственный житель необитаемого острова.
Человеку, если он не полная амёба – а таких, увы, большинство на планете – жизненно необходимо самовыражаться. Амба – амёбе! Если тебе одиноко, найди такого, как ты сам, любимый. Однако, поди попробуй! Где ж его, любезного, взять-то? Пока что ученые клонируют одних лишь овец…
Прав был мудрый француз Эдгар Кине. «Истинное изгнание – это не оторванность от родины, а жизнь в ней без возможности находить ничего, что бы давало тебе возможность любить ее».
Ностальгия – вот оно что! – пожирала бедного Авксентия Мироновича… Да-да! Она, Тоска-акула! Впрочем, ностальгия – это не кручина по стране, где ты родился и, казалось бы, счастливо жил и которую волею обстоятельств покинул. Не тоска по людям, которых ты любил и в «далеком далеко» вынужден был оставить. Ностальгия – это хандра по самому себе, прежнему, молодому, еще – а точнее: уже – не найденному. Ностальгировать – все равно, что искать счастья в перемене мест. Ибо все перемены происходят внутри нас. Самый интересный собеседник для каждого из нас – он сам. Это однозначно и оспариванию ни в коей степени не подлежит.
Древние говорили, что страшнее смерти только забвение. Они обманывались. Страшнее всего: прожить не свою, а чужую жизнь. Не напрасно, но зря. Варгин-Уманский жил в Завейске, если судить по его дневнику, скорее всего, не своей жизнью, она осталась у него как сон где-то на берегах Сены. Цепляло же Авксентия Мироновича с вящим, реальным миром только одно сокровенное существо – его собака. И вот ее не стало… Что остаётся? Только выть волком на звезду Сириус, собачью звезду ещё с календ древних египтян.
Разве не ещё одно свидетельство того, что не человек одомашнил собаку, а она – его?
Насильственная смерть близкого существа рождает не страх, а ненависть. А она разрушительна, прежде всего, по отношению к самому себе.
Или у Авксентия Мироновича была и другая, более существенная, цель пребывания в Завейске?
* * *
Время в пространстве памяти не имеет времени… Когда у него, у Гошки Распорова, появилась первая собака? Он помнил её очень смутно, был слишком маленьким, когда эта тяжёлая белёсая дворняжка с коричневым пятнышком на спине впервые залаяла у его колыбели. Точнее – у старой бельевой корзинки из ивняка, приспособленной под Гошкину детскую кроватку. Чуть более десяти лет прошло после самой разрушительной из войн, и бедность в стране-победительнице оставалась всеобщей. Вовсе не унизительной, далеко не обязательной, просто всеобщей. Вожди сулили стране коммунизм через четверть века, а пока гарантировали гражданам лишь равенство в нищете. Но люди всё равно были счастливы хотя бы потому, что остались живы.
…Собачку эту назвали Флейтой. Она прибилась к подмосковному дому Константина Петровича, деда Георгия по матери, в зимний холодный день. Снег шёл сплошняком разлапистыми, густыми хлопьями. Падал вертикально как нескончаемый занавес в белом безграничном театре. Ни ветерка, ни вьюги, ни позёмки… Дед, кряжистый, некогда крепкий человек с усами, похожими на ластик ровно под курносым носом, убирал деревянной лопатой снег с дорожки, как из-под белого, студеного полога у калитки появилась собака. Возникла в полной снежинок тишине, которая бывает только в русскую, столь обильную на осадки зиму. Собачка по-хозяйски подошла к Константину Петровичу и ткнулась острой мордой ему в колени. Потом привстала и положила передние лапы деду на грудь.
– Смотри-ка… Сучка. Ты откуда? – Опешил Константин Петрович. – Где, скажи, твой хозяин? А, малюха?