— Эй ты, черный, а ну, постой! Свой скот я и без тебя отвяжу, я сам погоню его! — кинулся за ним вслед Соке.
Тот остановился.
— Ну-ка, проваливайте отсюда! Не вам меня агитировать, я и сам знаю, что делать!
— Ну тогда не задерживайте.
И Шарше с активистами поспешили уехать.
«Свой скот неотделим от тела, как собственная печень». Правдивость этой пословицы со всей тяжестью ощутил на себе Соке.
Когда он начал отвязывать коров, руки его задрожали и он долго бессильно бился над каждым узлом. А тут еще старуха, будь она неладна, заохала, запричитала под руку:
— Достукался, старый дурень, дождался своего. Будь это в моей воле, то я давно распродала бы все, а вот теперь гони, старый хрен, свое добро в чужие руки!
Как ни обидно было Соке, но он смолчал. Стоило большого терпения и выдержки под непрерывную ругню и проклятья старухи спокойно оседлать лошадь. Шуба старухи давно уже сползла с плеч и валялась в навозе. Выхватив из-за пояса старика его нож, Умсунай металась по двору и, подбегая к каждой скотине, словно намереваясь пырнуть в брюхо, судорожно, торопливо отрезала клочки шерсти с животных. Когда она подбежала к своей любимой серой кобыле, то даже заплакала, обняла шею кобылы и поцеловала ее в лоб. Потом присела, стала гладить бабки и копыта, не переставая причитать:
— О моя голубушка! О моя крылатая птица, моя матушка-кормилица, мое богатство! Лишаюсь я тебя, уводят тебя со двора злые люди! Дай хоть оставлю на память пучок гривы! — и старуха дрожащими руками торопливо отрезала несколько пучков волос с гривы и хвоста, у красной коровы сняла носовое кольцо, а с черного бычка — налыгач.
Соке сел на лошадь и погнал перед собой скот. А старуха одиноко осталась стоять во дворе, заламывая руки и продолжая рыдать:
— О всевышний, о создатель! За что ты наказал нас, за какие грехи? По́том и трудом нажитое добро уносит поток наводнения. О горе мое! О аллах, если мы — твои дети, то покарай тех, кто затеял эту смуту!
Бедная старушка, захлебываясь от слез, присела в бессильном, безысходном отчаянии. Заплакала навзрыд, как глубоко обиженный ребенок. Руки ее, потрескавшиеся, натруженные руки, бессознательно шарили по земле, сгребая и вновь разбрасывая сухой овечий помет.
Черно-пестрой тучей кишел вокруг аилсовета согнанный скот. Десятки и десятки отар, сотни коров и лошадей толклись в одном месте. Не было такого двора, куда мог бы вместиться весь этот разнородный скот, день и ночь он находился под открытым небом. Уши глохли и сердце обливалось кровью от жалобного, отчаянного блеяния ягнят, мычания телят и рева коров. И еще больше вскипал гнев людей при виде распоясавшихся молодчиков, десятки раз на день менявших под седлами лучших коней и кобылиц. Но и это еще полбеды: худо было то, что некоторые «активисты» стали растаскивать на забой жирных овец, а иной раз и кобыл.
Такие, как Султан и Абды, вообще обнаглели до крайности: «А что смотреть, прах его возьми, ведь это общественный скот! Советская власть на то и дала нам равноправие, все мы хозяева!» — говорили они, разъезжая на лошадях среди отар, и прямо с седла подхватывали крупных, смушковых ягнят зимнего окота. Никто не воспрещал им заниматься этим, и они чувствовали себя так же свободно, как в собственных стадах. Если кто и пытался усовестить их, то они на это и ухом не вели. «А тебе-то что, я тоже отдал в артель свой скот!» — как ни в чем не бывало отвечали расхитители и уезжали к себе. Драки между родами вспыхивали в день по нескольку раз, так что на это не стали даже обращать внимания.
А Калпакбаев словно в воду канул. Отдал «строгое задание» и с тех пор не появлялся. На третий день, когда уже стало невмоготу держать скотину под открытым небом, яловый и рабочий скот пришлось раздать хозяевам.