– А что ведь, ребята, – говорит один, – детские молитвы к Богу доходчивы; в каторге ли век свой покончим, на поселении ли в сибирской тайге – коли голодных теперь накормим, так малость наших грехов нам, может, и отпустится.
– И то правда, – говорит Мирошка. – Но буде ты, пострел, дорогу к нам другим укажешь, так я тебя вот чем угощу!
Да длиннейший нож из-за пазухи вынул – индо мороз по спине у меня пробежал.
– Кому я укажу? – говорю. – Сам я в бегах, в плену у французов доныне пребывал.
Поверили.
– Ладно, – говорит Мирошка. – Чего ж тебе дать для тех деток? Варенья банку, что ли?
– Вареньем, – говорю, – не насытятся. Им бы хоть черствого хлеба.
– Ну, хлеба у нас самих ни свежего, ни черствого нету; по всей Москве не допросишься. А вот, изволь, коврижки медовые…
– Коврижки тоже не больно сытны, – говорит другой. – Пожертвуем-ка окорок.
– А варенье младенцам на закуску, – говорит третий, – полакомятся – нас добром помянут.
Сложили мне все в кулек, да и выпустили меня на свет Божий. Смилуйся же над ними тоже, Господи, и просвети их!
Отнес я кулек к голодающим, сунул в разбитое оконце: «Вкушайте на здоровье!» – и был таков.
А дома меня уж хватились; сказал, что заблудился.
– Хорошо, хорошо – говорит лейтенант д’Орвиль. – Скажи-ка: ты ведь нашу французскую грамоту разбираешь?
– Разбираю – говорю.
– В коридоре тут целая библиотека; есть и французские книги. Так вот займись-ка, отбери мне романы. Денщики наши на беду все неграмотны.
Засветил я огарок (коридор-то полутемный) и стал отбирать. Перелистываешь: роман аль нет, да и зачитываешься: плоды фантазии, но фантазии французской – куда уж занятно пишут эти господа французы!
Глава двенадтцая
Было то в четверг же, 5 числа, когда, домой вернувшись, взялся романы французские для лейтенанта отобрать. Откушав, господа офицеры за картишки засели да за полночь заигрались. Наконец-то надоело, улеглись; захрапели и денщики.
«Либо сейчас, либо никогда!» – говорю я себе. Связал в узелок свои пожитки, не забыл на сей раз и дневника да тихонько на цыпочках с заднего крыльца на двор. Со двора на улицу, а там рысью к Москве-реке: из города куда-нибудь да течет, так и меня за город выведет.
Небо хоть и в тучах, да город в разных местах по-прежнему костром пылает, от огня поднебесного и небеса ярким заревом светятся, а от зарева среди ночи светло как днем.
Вот и мост. Вдруг из-под моста полуночник-бродяга лезет; за ним другой.
– Стой! Ни с места! Тебя, голубчик, мы и поджидали. Что несешь? Покажь-ка.
Отняли узелок, развязали.
– Товар неважный, – говорят. – Ну да ничего, тоже пригодится.
– Дневник-то хоть, – говорю, – назад отдайте.
– Какой дневник?
– А вон тетрадь.
– Изволь. Куда нам такую дрянь! Картуз – иное дело.
Сорвал с меня картуз, на собственную башку напялил.
– Как раз впору.
А другой:
– Ну, а теперь сапоги давай-ка сюда. Может, и мне впору придутся.
Оглянулся я кругом – ни души.
– Долго ли ждать-то? – говорит. – Камердинера своего с собой не взял, так и сам разуешься.
Снял я сапоги. Он их примерил и заругался, что ноги ему жмут.
– Разносятся, – говорит другой. – А одежу его мы уж опосля меж собой поделим. Раздевайся-ка, дружище.
Делать нечего, разделся я до рубашки.
– За смирение твое, – говорят, – рубашку тебе, так и быть, оставим.
Забрали остальное и ушли опять к себе под мост. А я стою, дрожу на холодном ветру, как в лихорадке; заплакал бы от горя и досады. Да в слезах что толку?
И побрел я вперед босиком, в одной рубашке, с дневником под мышкой.
Прошел с версту. Как разверзнутся тут небеса надо мною! В миг единый промок до ниточки. По пути часовня; да вход закрыт. Под навесом все же некоторая защита; к дверям прижался.
А дождь хлещет, как из ушата. И огню не устоять: по ту сторону Москвы-реки, в Замоскворечье, в геенне огненной, пламень адский с хлябями небесными вотще борется, потухает; то ярче опять вспыхнет, то снова гаснет. Зарево на небе тоже бледнеет…
А меня с Москвы-реки ветром так вот и обдувает, с навеса обдает холодными брызгами. Мокрая рубашонка к телу прилипла… Холод до самого сердца добирается… Зубы стучат… На ногах еле уж держусь… Присел бы на ступеньку; да ступенька каменная, холодная и тоже мокрая…
А дождь льет да льет по-прежнему; целую ночь, пожалуй, не перестанет: осенний дождь, известно, раз как зарядит, так и конца ему нет. До утра совсем замерзну. Дальше бежать – за город к нашим вряд ли уж добегу; по дороге свалюсь, Богу душу отдам. Одно лишь, значит, и остается – вернуться к французам, к лейтенанту д’Орвилю – судьба, рок!